Используются технологии uCoz

нАУЧНЫЕ РАБОТЫ ИЗ ЖурналА "Диссертатъоник"

БИбЛИОТЕКИ рбд

 

 

287

расположения вводных слов может быть интерпретирована, т.е. со-порождена слушающим как "точне визначення, яке вiдповiдає точцi зору мовця...", что делает дальнейшую коррекцию затруднительной. А ведь именно коррекция слов говорящего привела к интерпретации вводных слов как дополнения. Подобная интерпретация была вызва­на тем, что, сориентировавшись на появление клише "точка зору" по­сле глагола "вiдповiдає", механизмы коррекции повлияли на выбор модели развертывания "процесс - дополнение" (глагол - имя в Д.п., поскольку глагол "вiдповiдати" ориентирован на управление именем в Д.п.). Верно же фраза должна быть интерпретирована: "Точне ви­значення, яке, з точки зору мовця, вiдповiдає критерiям науковостi". Отсутствие глагола после союза ориентирует слушающего на ввод-ность конструкции "з точки зору". Специфика структурно-функционального подхода к проблеме понимания речи состоит в уче­те двух, казалось бы, взаимоисключающих факторов:

а)  содержание высказывания (СФЕ, текста) не равно сумме зна­
чений их составных (иногда даже с учетом речевых актуализаций), и,
вместе с тем,

б)  нет ничего лишнего в высказывании (дискурсе, тексте), так как
каждый элемент в силу своей языковой семантики влияет на содер­
жание интерпретируемой единицы.

Здесь необходимо продемонстрировать различия между функ­циональной и феноменологической методологией интерпретации ре­чевого произведения. Для этого мы рассмотрим пример, приведен­ный А.Лосевым в "Философии имени" - суждение (в нашей термино­логии - высказывание) "Все люди смертны" (кстати, анализируемое также Кантом в "Критике чистого разума" и Б.Расселом в "Человече­ском познании"). С точки зрения А.Лосева это суждение отражает "полагание" эйдоса "люди" в сфере "смертности" (См.Лосев,1990б:111). Чтобы понять, что для Лосева представляет из себя подобное "полагание", достаточно обратить внимание на его рассуждения о выделении эйдоса в меоне (в нашей трактовке - ког-


 

288

нитивного понятия в системе понятий). Так, эйдос "живое существо" выделяется в меоне "бытие", а эйдос "человек" в меоне "живое суще­ство". Само по себе это имеет прямое отношение не столько к рече­производству, сколько к устройству языковой системы знаков либо когнитивной понятийной системы информации, о чем мы говорили в предыдущих главах. Полагание "людей" в сферу "смертности" пред­полагает некоторое необычное, ненормативное соположение эйдосов (понятий), не связанных узами включения. Признание единичности смысла высказывания, уравнивания высказывания содержания и глу­бинного смысла - мысли (эйдоса в состоянии подвижного покоя), не­различение понятийного смысла (эйдетического, когнитивного) и язы­ковых значений ("смерть", "смертный", "смертность") - явные призна­ки феноменологического, структуралистского понимания речи как языка в действии, линейной формы языка. Вербальные знаки в фе­номенологической методологии представляются некоторыми само­стоятельными, самоценными когнитивными явлениями (а в лосевской трактовке приобретают онтологическую бытийность в имени как единстве явления и его названия). С функциональных же позиций трактовка предложенного суждения может быть несколько иной. Пре­жде всего, знак в этой системе координат представляет собой не объективную реальность, а функцию психики-сознания носителя зна­ковой системы. И функция эта состоит в ее направленности на:

а)  роль коммуникативного передатчика информации и

б)  роль экспликатора интенции.

Поэтому, одно использование знаков в речевой форме еще не является достаточным условием, чтобы толковать содержание рече­вого произведения, не выходя за пределы предполагаемого языково­го значения данных знаков. В этом смысле высказывание "Все люди смертны" может обладать гораздо более широким спектром трактов­ки, чем мысль о смертности людей, появившаяся из простого сопола-гания эйдоса (когнитивного понятия) "люди" и эйдоса (когнитивного понятия) "смертность".


 

289

Прежде чем произнести эту фразу, говорящий актуализирует в памяти образы и знания об умерших, что уже само по себе вызывает целый ряд ассоциаций рационального, эмотивного, волюнтативного и сенсорного свойства - от воспоминаний о характере, внешности, имени, поведения умершего до появления чувства страха, обиды или грусти по поводу неминуемой смерти собственной или других людей. Только все вместе это может считаться мыслью, вызвавшей к жизни высказывание "Все люди смертны". Уже одно это не позволяет нам однозначно полагать, что за данным высказыванием скрывается эле­ментарное положение двух эйдосов (когнитивных понятий). Кроме то­го, не следует упускать из виду, что такая фраза (как и любая другая) появляется не сама по себе, но инспирируется внешними факторами (смертью человека, посещением кладбища, чтением книги, общением на подобную тему, исследованием в области философии жизни и т.д.). Следовательно, в содержании (а, тем более, в смысле) речево­го высказывания будет отражена и специфика коммуникативной ин­тенции. Подобная фраза, наконец, может быть омонимичной и соот­носиться как с мыслью о том, что рано или поздно все люди умрут, так и с мыслью о том, что люди тем и отличаются от богов, что они умирают, или с мыслью о том, что смерть какого-то конкретного че­ловека закономерна, следовательно не стоит сильно огорчаться. Это может быть философское рассуждение, научное положение, иронич­ное замечание. В конце концов, это высказывание вообще может быть формальной формулой выражения соболезнования. Следова­тельно, с точки зрения функциональной лингвистики, при интерпре­тации чьего-либо высказывания необходимо ориентироваться не только на языковое значение составных, но и учитывать все психо-лигвистические и социолингвистические особенности коммуникатив­ного акта. Очень часто основная мысль (основное желание) может так и не эксплицироваться.

Так, фраза, произнесенная в адрес грязного ребенка "Пойди, по­смотри на себя в зеркало", вполне вероятно была порождена желанием


 

290

обратить внимание ребенка на то, что ему необходимо умыться. Анало­гичны фразы: "Извините, здесь свободно?" (подразумевается "можно ли здесь сесть"); "Какие у тебя планы на вечер?" (может подразумеваться "Пойдешь ли ты со мной?" или "Будешь ли ты дома?"); "Ты еще здесь?" (в смысле "Уходи побыстрее"), "Не бей посуду" (говорят, услышав звук удара тарелки или чашки друг о друга, в смысле "Аккуратнее мой посу­ду, а то разобьешь") и множество подобных. Пожалуй, только феноме­нологи с их холизмом остались на сегодняшний день верны идее абсо­лютного единства смысла и возможности полного взаимопонимания. В свое время А.Лосев выразил это следующим образом: "Мы же должны найти такой момент в слове, который бы исключал не только индивиду­альную, но и всякую другую (социальную? этническую? половую? воз­растную? культурологическую? - О.Л.) инаковость понимания и который бы говорил о полной адекватности понимания и понимаемого" (Ло­сев,1990б:41). Гадамер идет еще дальше в сторону мистификации фе­номена взаимопонимания: "Взаимопонимание по какому-либо поводу, которое должно быть достигнуто в разговоре, необходимо означает ..., что в разговоре вырабатывается общий язык. Это не просто внешний процесс подгонки инструментов; неверно будет даже сказать, что собе­седники приспосабливаются друг к другу, скорее в получающемся раз­говоре они оказываются во власти самой истины обсуждаемого ими дела, которая и объединяет их в новую общность" (Гадамер,1988:445). И далее: "Все это означает, что у разговора своя собственная во­ля, и что язык, на котором мы говорим, несет в себе свою собст­венную истину" (Там же,446) [выделения наши - О.Л.].

Примеры свидетельствуют о том, что нельзя полностью уравни­вать понятия содержания речевого произведения и его когитативного смысла, а также его интенциального содержания или мысли, его по­родившей. Однако, с другой стороны, такое отрицание феноменали-стско-структуралистского понимания содержания речевых единиц ни в коем случае не делает структурно-функциональную лингвистику в методологическом отношении более позитивистской или рационали-


 

291

стской. Разведение понятий вербального и невербального содержа­ния вовсе не значит, что содержание речевой единицы определяется полностью только ситуацией общения и языковое значение к нему не имеет никакого отношения. Как мы уже отмечали выше, содержание (а не смысл) высказывания как раз лежит в плоскости актуализации языковых знаков. Поэтому при лингвоанализе речи необходимо, в первую очередь, идентифицировать знаки языка, лежащие в основе речевых знаков, а затем квалифицировать характер их актуализации. И лишь только после этого нужно интерпретировать содержание вы­сказывания с позиции его смысла (когитативного содержания).

Отношения между информационными блоками в области созна­ния (понятиями, представлениями, эмоциями и т.д.) и между едини­цами языка в ходе речемыслительного процесса неизоморфны. Нельзя однозначно переносить характеристики языковых единиц на понятия, равно как и характеристики высказываний (СФЕ или тек­стов) на мышление. Мы считаем, что, в отличие от линейных форм речи, мышление не представляет из себя соположение отдельных единиц. Только речевые единицы, производные от языковых, обла­дают характеристикой парадигматической дискретизации. Достаточно посмотреть на любое речевое произведение, чтобы убедиться, что оно парадигматически отстранено, выделено из своей языковой па­радигмы. Говоря "я читаю книгу", мы употребляем знаки изолирован­но от их парадигматических классов. Более того, мы употребляем словоформы отстраненно от других словоформ, репрезентирующих этот же языковой знак. Именно физиологическое свойство внешней речи - последовательная линейность - влияет на семантику речевых единиц. В сознании такого препятствия нет. Мы можем мыслить знаки целиком, в совокупности их линейных связей в мыслительном конти­нууме. Таким образом мы полагаем, что линейность мыслительного континуума и линейность речевого континуума не идентичны После­довательная (прямая) линейность речевого континуума - это лишь одно из проявлений полевой линейности мышления. Производя мыс-


 

292

лительные операции (или, что точнее с функциональной методологи­ческой точки зрения, пребывая в состоянии мышления), мы не вы­членяем когнитивные понятия из системы понятий (ибо их некуда от­торгать), но лишь инактивируем их парадигматические отношения в системе, актуализируя, напротив, их референтивные связи с другими понятиями. Так мы подвергаем понятия когитативной активизации, переводим их из состояния ментального покоя в состояние подвиж­ного покоя. Именно так мы преобразуем инвариантный смысл в фак­туальный. При этом когнитивная рациональная информация в мыш­лении не специфицируется в стилистическом отношении и не отстра­няется от сенсорно-эмпирической, аффективно-эмотивной и образ­ной информации.

Последние положения представляются нам очень важными, так как имеют непосредственное отношение к проблеме механизмов ре­чевой деятельности. Следует обратить внимание на тот факт, что ис­следователи феномена внутренней речи практически никогда не го­ворят о внутренней речи в отношении слушающего. Неужели процесс восприятия зеркально обратен процессу порождения? Неужели слу­шающий переводит внешнеречевые синтаксические конструкции в конструкции смыслового синтаксиса, а затем в структуры внутренней речи (топик-коммент структуры)? А что же тогда такое понимание? Подобная картина кажется нам невероятной. Скорее всего и в случае порождения, и в случае восприятия речи мы имеем дело с работой одних и тех же механизмов - механизмов системы моделей речевой деятельности, описанной выше. Слушающий производит точно такой же выбор модели ситуации и модели текста, поскольку наравне с го­ворящим является активным участником коммуникативного процесса (даже иногда не желая этого). П.Флоренский писал: "... слушая - мы тем самым говорим, своею внутреннюю активностью не отвечая на речь, но прежде всего ее в себе воспроизводя, всем существом сво­им отзываясь вместе с говорящим на зримые впечатления, ему дан­ные,   ему  открываемые..."(Флоренский,1990:   35).   Цицерон   говорил:


 

293

"Cum tacent - clamant", т.е. "когда молчат - кричат". Флоренский очень четко и вместе с тем наглядно объяснил принципиальное различие между феноменалистской и менталистской методологиями в лингвис­тике, т.е. между описательными и объяснительными подходами: "Там где наиболее возвышенным считается внешнее, где предметом рели­гиозных переживаний признается данность мира, пред нашим духом расстилающаяся, основным в религиозной жизни провозглашается зрение. Там же, где, наоборот, наиболее оцениваются волнения че­ловеческого духа, и они именно почитаются наиболее внятными сви­детелями о Безусловном, - там верховенство утверждается за слу­хом, - слухом и речью, ибо слух и речь - это одно, а не два, - по ска­занному" (Флоренский,1990:37).

С первых же услышанных слов слушающий устанавливает или пы­тается установить стратегию синтаксирования и семантическое поле ИБЯ, в рамках которого будут черпаться единицы (знаки) для заполне­ния синтаксических конструкций. Далее все происходит точно так же, как и в случае порождения речи. Здесь уместно вспомнить слова В.Одоевского из "Русских ночей": "... убежден, что говорить есть не иное что, как возбуждать в слушателе его собственное внутреннее сло­во" (Одоевский,1913:43). Слушающий со-порождает речь. Он как бы проверяет на себе слова говорящего в смысле того, как бы это сказал он сам. Что же касается генерального отличия - незнания содержания интенции говорящего, которая направляет процесс речепроизводства, то это компенсируется механизмами коррекции избранной стратегии, опирающегося на дальнейшие высказывания говорящего. Т.е. опять мы встречаем все те же механизмы коррекции, но только работающие в другом ключе. И.Зимняя приводит пример упреждения фразы "Женщина закричала от...", на основе которого пытается провести классификацию гипотез (прогнозов) на модельные и знаковые (Зимняя,1991:87). Речь во всех случаях следует вести о модельном прогнозировании, так как семантика речевого знака определяется всегда синтаксической страте­гией, а понимание становится возможным после идентификации рече-


 

294

вого знака с соответствующим ему языковым знаком. Если синтаксиче­ская стратегия избрана (спрогнозирована) верно, то из системы инфор­мационной базы языка будет избран языковой знак, аналогичный знаку, употребленному говорящим. Достаточно изменить приведенную фразу, например, "Женщина закричала...", как сразу же снижается степень се­мантического прогнозирования, поскольку вариативность дальнейшего модельного развертывания подобной фразы увеличилась. Большое значение для вероятностного прогнозирования в речевой деятельности имеет частотность использования модели или знака индивидом. Кроме этого существенно влияет на процессы со-порождения речевого выска­зывания воспринимающим ситуативный симпрактический контекст. Нельзя себе представить речевую деятельность и речепроизводство, в частности, вне такого контекста. Даже чтение или писание предполага­ют некоторые внешние факторы воздействия. Мы не можем согласиться с М.Салминой, что язык образует систему кодов "которые можно пони­мать, даже не зная ситуации" (Салмина,1988:20). Если некто, принима­ется "понимать" некоторое речевое высказывание (поскольку язык по­нимать нельзя, он непосредственно неосязаем), то он неминуемо попа­дает в "ситуацию общения". Другое дело, какова эта ситуация. Но, в любом случае, понимание, равно как и выражение, может происходить только в некоторой коммуникативной ситуации. Всякое речепроизвод­ство собственно и начинается с оценки ситуации, в зависимости от ко­торой избирается модель построения текста. Мысль, высказанная Салминой, весьма показательна для феноменологически ориентированных лингвистов, которые пытаются все богатство содержания и смысла речи вывести из пред-данной системы, откуда они просто изымаются. Противоположны, но столь же неприемлемы для функционализма, и взгляды рационалистов, пытающихся все свести к контекстуальной уникальности (референциализм). Так, один из апологетов рациональной методологии лингвистики Джон Остин писал: "смысл, в котором слово или фраза "имеют значение", производен от смысла, в котором "имеют значения" предложения... Знать значение, которое имеют слово или фраза, значит знать значения предложений, в


 

295

фраза, значит знать значения предложений, в которых они содержатся" (Остин,1993:106). При этом Остин забывает сказать, что речь идет не о словах как языковых знаках, а о словоформах (или не желает этого го­ворить, поскольку в его построениях нет места инвариантной системе), и "знать значение предложения" мы, в свою очередь, можем лишь в том случае, если обладаем языком (в т.ч. системой воспроизводимых ин­формационных единиц - языковых знаков).

Вместе с тем, нужно учитывать, что т.н. "симпрактический" кон­текст не определяет собой тип речепроизводства и не гарантирует адекватности со-порождаемого содержания исходному. Причина это­го кроется в уже упоминавшейся выше субъективности восприятия. Человек воспринимает не то, что видит, слышит и осязает, но то, что хочет и может видеть, слышать и осязать. Особенно это касается де­тей и людей, слабо владеющих языком коммуникации. И.Сеченов пи­сал, что "для того, чтобы символическая передача фактов из внешне­го мира усваивалась учеником, необходимо, чтобы символичность передаваемого и по содержанию, и по степени соответствовала происходящей внутри ребенка, помимо всякого обучения, симво­лизации впечатлений" [выделение наше - О.Л.] (Сеченов,1953:290) (вспомним аналогичную мысль Л.Толстого, которую мы приводили выше). Поэтому, зачастую симпрактический контекст игнорируется воспринимающим в пользу собственного тезауруса. Иногда же пара-лингвистические средства речевой деятельности говорящего просто неверно интерпретируются слушающим. Поэтому термин "симпракти­ческий контекст" имеет смысл лишь как социально-психологическое построение в связи с внешнепредметными факторами коммуникации.

Говоря о механизмах порождения и репродуктивного со-порождения речи, нельзя оставить без внимания такую характеристи­ку, как функциональная ориентированность. Речь идет о двух основ­ных функциях языка - коммуникативной и экспрессивной (согласно Пражской школе). Соответственно этим двум функциям речевая дея­тельность может быть коммуникативно или экспрессивно ориентиро-


 

296

ванной. В первом случае - главная цель говорящего быть понятым, во втором - выразить собственные мысли. Э.Сепир выделял два типа искусства по реализации той или иной семиотической функции: "обобщающее, внеязыковое искусство, доступное передаче без ущерба средствами чужого языка" и "специфически языковое искус­ство, по существу не переводимое", причем "оба типа литературного выражения (если применять эту оппозицию к художественной литера­туре - О.Л.) могут быть и значительны, и заурядны" (Сепир,1993:196-197). Владимир Заика применительно к автору художественной рече­вой деятельности (как специфическую черту идиостиля) для разли­чения этих двух ориентаций использует термины интралингв и экст­ралингв (См. Заика,1993а). Эти термины вполне применимы и к уче­ным (и философам), а, возможно, и вообще ко всем языковым субъ­ектам. Обычно эти императивы речевой деятельности соразмерны. Однако, встречаются и сдвиги в одну или другую сторону, особенно в искусственном (художественно-эстетическом или научно-теоретическом) режиме функционирования моделей речевой дея­тельности. В обыденно-мифологической речевой деятельности обыч­но преобладает коммуникативный императив, так как чаще всего че­ловек говорит не то, что мыслит и даже не то, что желает сказать, но то, что хотят от него услышать партнеры по коммуникации. В "слове", возвращаясь к формуле Л.Выготского, таким образом, "совершается" не мысль, а лишь ее отдаленные отголоски. Экспрессивная и комму­никативная функции языка обратно пропорциональны. Чем более стремится человек к самовыражению, тем менее его понимают окру­жающие. Чем более он стремится быть понятым, тем менее его мыс­ли согласуются с его словами.

Актуальное членение предложения, о котором писал В.Матезиус, имеет отношение не столько к содержанию предложения, сколько к его смыслу. Но плодотворная идея Матезиуса может быть развита как в отношении смысла предложения, так и в отношении его содер­жания Более того она может и должна быть применена  ко всему


 

297

процессу речевой деятельности, а не только к образованию предло­жений. Однако, в первую очередь, следует остановиться на том, как сам В.Матезиус применял идею о рема-тематическом устройстве вы­сказывания. Разделяя грамматическую и актуальную структуру пред­ложения, Матезиус подчеркивал, что грамматическая структура име­ет прямое отношение к системе языка (а, точнее, к системе моделей построения предложений), в то время как функциональная перспек­тива или актуальная структура касается только данного речевого знака, взятого в условиях своего конкретного существования. А это не что иное, как разведение содержания и смысла речевого знака. Содержание придают предложению языковые знаки и модель внут­ренней формы, на основе которых оно было создано. Смысл же предложению придают модальные мыслительные состояния, экспли­цировать которые и призвано данное предложение. Было бы боль­шим заблуждением считать, что содержание предложения - это его эксплицированная языковыми средствами семантика, а смысл - им­плицитная. Если некоторая мысль никак не эксплицирована в рече­вой единице, значит ее там и не следует искать. Даже внешняя ассо­циированность смысла с речевой единицей оставляет след в ее (единицы) структуре. Поэтому смыслом следует считать не имплици­рованную, а неявно эксплицированную информацию, экспликация ко­торой не осуществляется по строгой языковой модели, но подчиняет­ся актуальным потребностям ее выражения (мысль эта была нам подсказана новгородским лингвистом В.Заикой). Средствами экспли­кации речевого смысла могут быть порядок слов в высказывании в сочетании с интонацией и другими просодическими средствами, по­рядок высказываний в текстовом блоке, порядок текстовых блоков в тексте. Для словоформ таким средством установления функциональ­ной перспективы может быть эмфатическое произношение или наме­ренное искажение плана выражения - акустического образа, для сло­восочетания - интонационные средства и все тот же порядок слов. В некоторых случаях приемы экспликации смысла могут закрепляться


 

298

за одними и теми же речевыми средствами. Тогда можно говорить о появлении нового внутриформенного значения (морфологического или синтаксического) и о возникновении новой модели речепроизвод­ства во внутренней форме языка. Такие случаи (например, когда ин­тонация или порядок слов выражают не индивидуальный смысл, а служат закономерным языковым средством) нельзя смешивать с соб­ственно смыслообразующей функцией тех или иных средств. Так, прямой порядок слов, как правило, не выполняет никакой дополни­тельной смыслообразующей функции. Зато обратный порядок уже несет определенную смысловую нагрузку. Впрочем, нельзя упускать из вида тот факт, что для разных моделей речепроизводства может в языке быть определен различный порядок сорасположения состав­ных и различные правила интонирования. Вилем Матезиус совер­шенно верно подмечал в своей статье "О так называемом актуальном членении предложения", что далеко не всегда порядок расположения подлежащего перед сказуемым может считаться прямым. Для неко­торых глаголов (он их называет "экзистенциальными", т.е. глаголами с семантикой бытийности) прямым порядком следования в высказы­вании является предшествование подлежащему: "Был (жил-был) один человек" (фраза "Один человек жил (был)" по меньшей мере странная). Поэтому, рассматривая семантику речевых знаков, следу­ет четко различать в знаках экспликаторы их смысла и экспликаторы их речевого содержания, но не забывать при этом, что смыслообра-зующая функция всегда вторична. В первую очередь этот знак (или этот элемент знака) выполняет собственно функцию экспликации ре­чевого содержания. Проще эту мысль можно выразить так: в форме речевого знака не может быть ничего, что так или иначе не было бы почерпнуто из совокупности языковых средств. Именно поэтому столь важен для лингвистики анализ содержательной структуры ре­чевого знака.

Как мы уже отмечали выше, языковой знак в семантическом от­ношении двуаспектен (в нем наличествуют парадигматический и син-


 

299

тагматический аспекты) и трехчастен (состоит из категориальной, референтивной и сигнификативной частей). В семиотическом же от­ношении языковой знак двусторонен: в нем выделяются план содер­жания - лексическое значение и план выражения - внутриформенное значение. Речевой знак также двучленен, но его двучленность не имеет прямого отношения к семиотическому устройству языкового знака. Рема-тематическая структура речевого знака не может быть прямо спроецирована на семиотическую двусторонность языкового знака, так как и в тематической, и в рематической его части могут присутствовать одновременно и элементы плана содержания, и эле­менты плана выражения, причем они не разобщены в семиотическом отношении. Существенным признаком, отличающим языковой знак от речевого в онтическом плане, является то, что языковой знак - это вербализованная часть инвариантного понятия, а речевой знак - это онтическая сущность, совершенно отличная как от актуального поня­тия или мысли, так и от языкового знака. Мы согласны с трактовкой М.Никитина языковых знаков как принципиально той же ступени по­знания, что и когнитивные понятия: "Языковые значения не пред­ставляют собой что-то содержательно отличное от понятий, не обра­зуют особый концептуальный уровень сознания. По своей мысли­тельной природе они не специфичны. Отличие их от понятий проис­текает из ... отнесенности к знаку" (Никитин,1988:46).

Структура когнитивного понятия и семантическая структура язы­кового знака явления изоморфны. Иначе и быть не может. Если язы­ковой знак образуется на основе когнитивного понятия как его верба­лизованная часть, служащая для экспликации понятия в коммуника­тивном процессе, его семантическая структура неминуемо должна быть изоморфной структуре когнитивного понятия.

Речевой же знак эксплицирует актуальное понятие или мысль опосредованно, и этими посредниками являются языковой знак и языковая речепроизводная модель. Актуальное понятие или мысль, как мы отмечали ранее, содержат в себе как элементы, указующие на


 

300

когнитивную картину мира, так и элементы чисто когитативные (но­вую фактуальную информацию). Информация из актуального понятия или мысли, закрепленная в психике-сознании индивида в форме со­ответствующего когнитивного понятия и вербализованная в языке в форме языкового знака, частично реализуется в содержании речево­го знака. Новая же фактуальная информация (дискурсивная, когита-тивная, ситуативная) лишь ассоциируется с речевым знаком, но не входит в его состав до акта знакообразования. Такого рода инфор­мацию мы определили выше как речевой смысл. Следовательно, ре­чевой знак сам не является актуальным понятием или мыслью (или их частью), но лишь смежен им. Таким же образом речевой знак сме­жен и языковому знаку. Речевой знак - это экспликация некоторого актуального понятия или модального мыслительного состояния в коммуникативном потоке по правилам языка. Значит, он неминуемо должен совместить в себе как признаки языкового знака, на основе которого он создан и языковой модели, по которой он образован, так и признаки актуального понятия или мысли, которые он призван се­миотически заместить.

Отсюда вывод: в коммуникативно-мыслительном процессе сле­дует выделять три информационные онтические сущности: инвари­антное когнитивное понятие (+ совокупность симилярных языковых знаков в качестве его составных) как единицу хранения ментально-коммуникативной информации, актуальное понятие (или мысль) и ре­чевой знак как единицу речемышления. Кроме этого в данном про­цессе участвуют и алгоритмические единицы - мыслительные и се­миотические модели деятельности (в т.ч. и модели внутренней фор­мы языка).

Каково же семантическое устройство речевого знака, как соеди­нены в линейную функцию все элементы его семантической и семио­тической структуры?

Поскольку речевой смысл как невербальное состояние не входит в  структуру  речевого знака составными  структуры  речевого знака


 

301

являются только речевое содержание и образ сигнала (акустический образ). В противовес языку, где все элементы знака иерархически соотнесены в системно-инвариантном семантическом отношении и вступают друг с другом в различные коррелятивные семиотические связи, линейные элементы речевого знака образуют самостоятель­ные двусторонние функциональные образования, совмещающие в себе семантический и семиотический принцип организации.

Мельчайшей функциональной семантической единицей речи яв­ляется морф. Это чисто структурная единица, поскольку ни со сторо­ны плана выражения, ни со стороны плана содержания не выступает в качестве самостоятельного элемента речи. Морфы (и морфные блоки) функционируют только в составе словоформы и содержат ис­ключительно вербальную информацию о языковом знаке, на основе которого была образована данная словоформа (корневой морф, ос­нова), или о моделях внутренней формы языка, по которым она была образована (форманты, флексии, формообразующие аффиксы). Та­ким образом, морф или морфный блок не является ни самостоятель­ной предикативной единицей речи, ни ее самостоятельной номина­тивной единицей. Номинативную или предикативную функцию в речи могут выполнять только самостоятельные знаковые речевые едини­цы, каковыми морфы не являются.

Мельчайшей номинативной единицей речи является словоформа, эксплицирующая в речи некоторое актуальное понятие, вербализо­ванное в языковой системе некоторым словом. И в семантическом, и в семиотическом отношении словоформа как линейное образование состоит из морфов. Корневой морф, эксплицирующий часть значения языкового знака, может в составе основы выступать в качестве темы по отношению к флексии или формообразующим аффиксам как реме, эксплицирующей другую часть значения языкового знака, актуализи­руемую субъектом речи. При этом, как тематическая часть слово­формы, так и ее рематическая части никак не специфицированы в семиотическом   отношении.   Роль   ремы   в   пределах  семантической


 

302

структуры словоформы выполняют чаще флективные и формообра­зующие морфы, тогда как основа словоформы чаще выступает в ка­честве темы. Ведь именно во флексии или формообразующем аф­фиксе содержится актуализированный (рематический) элемент мор­фологического значения (значение падежа, числа, наклонения, вре­мени, лица). А это значит, что актуализированный элемент когнитив­ной семантики (лексического значения) находит свое выражение именно в том или ином грамматическом значении, в то время как в основе эксплицируется тематическая часть содержания словоформы. Наряду с внутренней структурной функцией, словоформа реализует в речи и ряд внешних структурных функций: в составе синтагмы (сло­восочетания), в составе высказывания или СФЕ, а также в составе текста. В этом смысле словосочетание как знак актуального понятия по своему смысловому составу членится на словоформы. Ядерная часть словосочетания (согласующий, управляющий элемент или ядро примыкания) обычно выполняет функцию темы, а подчиненный эле­мент (согласующийся, управляемый или примыкающий член) - функ­цию ремы.

Как словоформы в структурно-содержательном отношении чле­нимы на морфы, а словосочетания - на словоформы, так и высказы­вания могут в структурном отношении разлагаться на словоформы и синтагмы. Здесь следует отдельно рассматривать структурно-содержательные отношения в грамматическом центре высказывания и отношения между грамматическим центром и другими членами вы­сказывания, распространяющими его. В грамматическом центре роль темы обычно выполняет подлежащее, а роль ремы сказуемое. Ос­тальные словоформы включаются в процесс распространения (син­таксического развертывания) грамматического центра в функции ре­мы, тогда как сам грамматический центр (или отдельный его компо­нент) выступает в качестве темы. Так же и в сложных речевых выска­зываниях (сложных предложениях), где функцию темы выполняет ядерный   элемент   сложноподчиненного   предложения   или   один   из


 

303

элементов сложносочиненного. Все остальные элементы модально характеризуют его либо в подчинительном плане (как придаточная часть), либо сочинительно (как распространяющий, развивающий элемент). Аналогичен лринцип содержательного членения и предика­тивных речевых макроединиц - СФЕ и текстов, состоящих из после­довательно сорасположенных высказываний. Это касается как внеш­него (выразительного), так и внутреннего (содержательного) их структурирования, поскольку, как мы уже отмечали выше, речевые знаки совмещают свою семантическую и семиотическую структуру. Элементы плана содержания речевых знаков полностью коррелиро-ваны с элементами плана выражения. Поэтому содержание текста в структурном отношении вполне разложимо на соположенные элемен­ты, являющиеся содержанием текстовых блоков (сверхфразовых единств), из которых состоит данный текст. Точно так же содержание текстовых блоков разложимо на линейно сорасположенные содержа­ния высказываний и речевых периодов (сложных предложений), а эти последние вполне выводимы из содержаний входящих в их состав полупредикативных конструкций (в понимании В.Матезиуса), слово­сочетаний и словоформ. Но следует помнить, что все это касается только содержательной структуры речевых единиц и совершенно не­релевантно для их смысловой семантики.

Структура же смысла, возникающего в связи с порождением или восприятием речи, принципиально отличается от собственно содер­жательной структуры речи. Мы уже приводили примеры возможных расхождений объема речевого содержания и речевого смысла. Это различие не просто количественное. Смысл высказывания, текстово­го блока или текста тоже линеен, как и его содержание, но это каче­ственно иная линейность. Эта линейность сродни полевой структуре психики-сознания, в которой семантические элементы линейно сопо-ложены одновременно огромному множеству таких же элементов. Принципиально так же оценивает различия в структуре речевого со­держания и речевого смысла А.Бондарко: "Структура смысла не ко-


 

304

пирует структуру плана содержания текста, она не связана с опреде­ленной последовательностью элементов плана выражения"(Бондар-ко,1978:103).

Наиболее интересна в этом отношении структура когнитивного смысла текста, поскольку она содержит в себе огромное количество мыслей, одновременная актуализация которых в оперативной памяти невозможна, а для долговременного хранения их в установленном текстом порядке и последовательности необходимо подключение специальных механизмов памяти. Для того, чтобы сохранить хотя бы ненадолго в памяти фактуальную информацию, мало просто закре­пить текстуальные знания о предметах и явлениях, их свойствах и качествах так, как это происходит в категориальной структуре психи­ки-сознания (ментальной картине мира). Следует помнить не только отдельные когнитивные понятия, пусть даже и в синтагматических отношениях друг с другом (как в тематической структуре психики-сознания). Прежде всего необходимо зафиксировать в памяти после­довательность подачи информации в тексте, т.е. логику и динамиче­скую структуру изложения. Поэтому в когнитивном смысле текста следует выделять вещественную и динамическую сторону. Первую можно вслед за В.Петренко называть ментальным пространством смысла текста, а вторую - когнитивным (или ментальным) сценарием смысла текста. Отдельные же текстовые блоки и высказывания в смысловом отношении призваны эксплицировать определенные уча­стки этого ментального пространства и некоторые элементы такого когнитивного сценария.

В работах по когнитивной лингвистике, ставшей особенно популяр­ной в последнее десятилетие, часто рассматривается гораздо большее количество слоев речевой семантики, чем это представлено у нас. Од­нако, при подобном членении и дроблении объекта никогда не следует забывать т.н. правило "бритвы Оккама". Введение всякого нового кон­цептуального объекта следует тщательно обосновать как теоретически, так и методологически. Исходя из методологического функционализма,


 

305

мы полагаем, что имеет смысл в качестве критерия наивысшего уровня значимости учитывать именно семиотическую роль, которую выполняет данная речевая единица, т.е. выделять в семантике речи прежде всего информацию, содержащуюся в самой единице, в ее речевом оформле­нии (в ее лексико-эпидигматической, лексико-грамматической и фоне-тико-графической форме) - речевое содержание, а также информацию, которая дополнительно привлекается субъектом из сферы языка или из сферы актуального психомыслительного состояния - речевой смысл. И только последовательно произведя эту процедуру, можно проводить дальнейший анализ как содержания, так и смысла. При этом окажется, что далеко не всякая собственно вербальная информация, присутст­вующая в речевой семантике, непременно должна квалифицироваться как содержательный элемент, но может и должна быть отнесена на счет речевого смысла. В значительной степени это зависит от процеду­ры означивания некоторой интенции средствами языка в ходе речевой деятельности.


 

§ 2.Методологические проблемы речевой деятельности и структура внутренней формы языка

2.1. Составные речевой деятельности и их отражение в структуре внутренней формы языка. Режимы речевой деятельности и модели

внутренней формы языка

Еще со времени постановки Фердинандом де Соссюром вопроса о разделении лингвистики на лингвистику языка и лингвистику речи этот тезис неоднократно подвергался критике, однако, как показало время, Соссюр видел дальше и глубже, чем его критики и его ученики. В этом парадокс феномена соссюрианства.

Вскрыв сущность различий между языком и речью и выдвинув на первый план феномен их единства в языковой деятельности, Соссюр, тем самым, поставил перед лингвистами одновременно две задачи: тактическую - последовательно размежевав факты языка и речи, соз­дать строгие теории языка и речи как различных явлений и стратеги­ческую - осознать язык и речь составными единой языковой деятель­ности человека и создать адекватную теорию осуществления челове­ком этой деятельности.

Парадокс спора вокруг лингвистик языка и речи заключается в том, что Соссюр, понимая, что язык и речь суть составные единой языковой деятельности, все же призывал сначала их последовательно размежевать, чтобы понять их сущность, вскрыть их структурные и функциональные особенности, его же оппоненты, теоретически от­стаивая необходимость комплексного изучения языка и речи, тем не менее вот уже почти столетие фактически занимаются исследованием некоторого аморфного объекта, в котором причудливо переплетаются единицы языка, речевой деятельности (речи-процесса) и речевых произведений (речи-результата) вперемежку с чисто физическими феноменами (звуками и начертаниями). Самое поразительное то, что, идя по этому пути, многие современные лингвисты все же достигают определенных результатов.


 

308

В предыдущем параграфе мы, дифференцировав составные язы­ковой деятельности, рассмотрели с позиций функциональной методо­логии специфические черты языковой системы, в частности системы языковых знаков, которую мы определили как информационную базу языка. Следовательно, в центре нашего внимания была собственно информационная сторона языковой деятельности и связанные с нею семантические процессы хранения информации в языковой системе, ее переработки в речевой деятельности и презентации в речевом кон­тинууме (речи). Здесь же мы рассмотрим, в чем особенность струк­турно-функционального взгляда на операциональную сторону языка и, в частности, на речевую деятельность и ее языковые механизмы.

Говоря о речевой деятельности, мы имеем в виду те действия и операции, которые лежат в основе самого процесса общения, а имен­но: речепроизводство и знакообразование. Эти две составляющие ре­чевой деятельности существуют не сами по себе, но в единстве с дру­гими мыслительными операциями невербального характера и в сово­купности образуют речемыслительный процесс. Именно через эти два процесса осуществляются две основные функции языка: коммуника­тивная (свойство языка служить средством общения) и экспрессивная (свойство языка быть средством выражения мыслей). Все остальные функции языка, обычно выделяемые в литературе, - вторичны и впол­не вписываются в качестве разновидностей в предложенную схему.

Выделение речепроизводства и знакообразования в качестве двух сторон (двух типов) речевой деятельности зиждется на многочислен­ных данных психо- и нейролингвистики и, в первую очередь, на при­знании наличия двух основополагающих механизмов человеческого мышления, двух типов нейропсихологических реакций - субституции и предикации. Иными словами, наше понимание сути речевой деятель­ности, или шире - речемыслительного процесса - состоит в том, что в своей психике-мышлении человек либо строит некий речемыслитель­ный континуум, сополагая ранее выделенную и зафиксированную в памяти (психике-сознании) информацию, либо разрушает этот конти­нуум, извлекая из него новые информативные блоки, которые могут


 

309

при необходимости фиксироваться в памяти для последующего ис­пользования в построении новых речемыслительных континуумов. Та­ким образом, если механизмы предикации нацелены на речепроиз­водство (к ним восходят всевозможные процессы ассоциирования ин­формативных блоков по принципу смежности), то механизмы субсти­туции лежат в основе знакообразования (и в частности, словопроиз­водства), основную нагрузку в котором несут процессы ассоциирова­ния по сходству. У Вилема Матезиуса, соответственно, выделяются две функции речевой деятельности: ономасиологическая и взаимосо­относительная (Mathesius,1982:50-59). Именно такое размежевание механизмов речевой деятельности подтверждают все сколько-нибудь серьезные труды по нейропсихологии и нейролингвистике.

Впрочем, дистрибуция субститутивных и предикативных процес­сов относительно типов речевой деятельности не столь однозначна и прямолинейна. Как мы уже отмечали выше, в семантическом речепро­изводстве (в процессах вербализации фактуальных смыслов) имеют место как предикативные, так и субститутивные процессы. Субститу­ция в речепроизводстве обретает формы речевой номинации и реали­зуется через номинативные речевые единицы (в первую очередь, сло­воформы и словосочетания). Однако, основная функция субститутив­ных реакций - участвовать в языковом знакообразовании. Но и здесь субституция не представляет собой всего процесса, а является лишь доминирующей нейропсихологической реакцией. Так же, как субститу­ция неизменно сопровождает в качестве сателита предикативные ак­ты в речепроизводстве, в знакообразовании предикация неизменно "ассистирует" субституции.

Предикативное соположение необходимо не только в ходе по­строения речевого континуума, но и в ходе реализации знакообразо-вательного процесса: в ходе мотивировки, мотивации и материализа­ции (подробнее об этом мы писали в диссертационном исследовании; см. Лещак,1991).

Следовательно, субститутивные процессы превалируют в языко­вом знакообразовании и сопровождают речепроизводство при речевой


 

310

номинации, а предикативные процессы превалируют в речепроизвод­стве и сопровождают процессы языкового знакообразования. Иначе говоря, обе эти реакция необходимо сосуществуют во всех актах ре­чевой деятельности, хотя и выполняют в разных типах речевой дея­тельности различную функцию. Правда, далеко не во всех методоло­гических направлениях последовательно разводят эти процессы. О взглядах рационалистов на проблему номинации и предикации см. Приложение 6.

Проблема разведения номинации и предикации имеет и гносеоло­гический аспект. Здесь имеет смысл привести очень показательное высказывание Л.Альбертацци: "Правда с идеалистической точки зре­ния не то же самое, что правда с логической точки зрения. Для идеа­листа правда значит соразмерность с нормой или согласованность с аксиомами или дедуктивными правилами: т.е. касается лишь ценно­стей теорем системы. В семантическом же смысле правда касается отношений между областью действительности или универсума дис­курса и предложениями определенных языков: здесь, следовательно, правда касается корреляции между предложением и чем-то другим" (Albertazzi, 1993:21). Как видно из цитаты под логической (семантиче­ской) точкой зрения понимается рационалистское видение речи как отображения действительности, эмпирии мира, универсума. Под идеализмом же понимаются взгляды феноменологические (структура­листские) и функциональные, поскольку и в тех, и в других господ­ствует примат системы над речевыми проявлениями с той лишь раз­ницей, что в структурализме система выведена за пределы личности, а в функционализме зависит от носителя языка. Налицо классическое для рационализма смешивание чисто гносеологических философских проблем и проблем лингвистики, подмена лингвистическими понятия­ми философских, сведение последних на уровень т.н. "позитивного" знания, т.е. на уровень речевых единиц.

Несомненно, наблюдение за речью может помочь в понимании гносеологических и онтологических проблем, но лишь при осознании непрямой, опосредованной связи речи и языка с действительностью.


 

311

Выводить же познание из речи или языка напрямую, по меньшей ме­ре, наивно. С позиций структурно-функциональной методологии про­цессы познания и речь напрямую не связаны. Речь в какой-то степени проявляет знание конкретного индивидуума, но все же преследует иную цель - установить коммуникативные отношения в социуме для обеспечения жизнедеятельности. Язык также не является прямым хранилищем знаний о мире, тем более не является зеркальным ото­бражением универсума. И предикация как процесс порождения речи, и номинация как процесс образования и употребления знаков языка - не более, чем составные речевой деятельности индивидуума, одной из множества его деятельностей, среди которых, несомненно, есть и по­знавательная. Все сказанное определяет одну из главных методоло­гических установок структурно-функциональной лингвистики - необхо­димость четкого видения своего объекта, т.е. языковой деятельности обобществившегося в ходе эволюции индивидуума, не смешивая его с другими явлениями, т.е. физиологической, физической, познаватель­ной и др. деятельностью. Сказанное вовсе не предполагает искусст­венного изъятия языковой деятельности из системы жизнедеятельно­сти человека, но лишь четкое понимание существенной разницы меж­ду разными видами жизнедеятельности и видения иерархических от­ношений. Так, языковая деятельность по определению может рас­сматриваться вместе с эстетической как составная более широкого процесса семиотической, знаковой деятельности, а вместе с познава­тельной - как составная нейропсихофизиологической деятельности человека. Но это не делает ее менее дискретным и автономным объ­ектом исследования. Поэтому мы рассматриваем языковую деятель­ность именно как языковую (т.е. вербальную) в совокупности ее со­ставных - языка, речевой деятельности и речи-результата. Речевая же деятельность четко дифференцируется по цели на акты предика­ции и акты номинации.

Показательно, что рационалисты, сводящие речевую деятель­ность напрямую к процессам познания некоторой логической действи­тельности, стоят на тех же позициях, что и их предшественники - по-


 

312

зитивисты. Последние также пытались напрямую свести речевую дея­тельность к процессам познания, но не логической, рациональной действительности, а действительности физико-биологической или психофизиологической. Вилем Матезиус в своей работе "Несколько слов о сущности предложения", проанализировав дефиниции предло­жения, выдвинутые Вундтом, Паулем, Забранским и другими позити­вистами, пришел к выводу, что все они ориентированы на признание языка единственно средством непосредственного выражения некото­рого внутреннего психофизиологического состояния, т.е. чисто психи­ческим явлением. В противовес этой концепции Матезиус выдвинул собственно функциональное понимание высказывания (а также речи и речевой деятельности в целом) как семиотического (социально-психологического), а не чисто психофизиологического (т.е. биологиче­ского) явления (Cм.Mathesius,1982: 169-173).

С функционально-методологической точки зрения (которая характери­зуется онтологическим и гносеологическим дуализмом), необходимо четно различать продукты знакообразования (языковые знаки) и продукты рече­производства (речевые знаки и вспомогательные незнаковые речевые единицы), а уже в пределах последнего также следует видеть разницу между продуктами речевой номинации (номинативными речевыми знака­ми) и собственно предикации (предикативными речевыми знаками). Схе­матически это изображено на Табл.5 в Приложении 7.

Несмотря на принципиальную противоположность процессов язы­ковой номинации (знакообразования) и речепроизводства, тем не ме­нее, они не могут осуществляться друг без друга и представляют со­бой две стороны одного и того же процесса, именуемого речевой дея­тельностью. Несомненно был прав И.Торопцев, когда говорил, что ономасиологический процесс (языковая номинация, знакообразова-ние) совершается для и во время речепроизводства (предицирования, синтаксирования), однако не сливается с ним, а, четко обособляясь, разрывает речепроизводство, которое затем продолжается уже с включением в себя результатов номинации (Cм. Торопцев,1980).


 

313

Выше мы выделили в рамках единой речевой деятельности два разноплановых, обратно пропорциональных процесса: речепроизвод­ство и знакообразование (включающее словопроизводство и идиома-тизацию). В связи с этим расчленением возникает вопрос: насколько коррелируют с этими понятиями выделяемые в современной лингвис­тике понятия о внутренней и внешней речи. Может ли знакообразова­ние протекать во внешнеречевом режиме? Мы полагаем, что это принципиально невозможно. Новые языковые знаки образуются до их появления во внешнеречевых конструкциях. Более того, в поверхно­стные структуры новые языковые знаки проецируются уже в виде ре­чевых знаков, образованных по моделям речепроизводства. Таким образом, мы полагаем, что понятия внутренней и внешней речи прямо не соотносимы с понятиями речепроизводства и знакообразования. Знакообразование полностью "внутренне", чего нельзя сказать о ре­чепроизводстве. Множество психолингвистических и нейролингвисти-ческих исследований в этой области убедительно доказывают нали­чие существенной разницы между тем, как мы продуцируем синтакси­ческие единицы и тем, в каком виде они поступают в звучащую речь. Мы считаем, что понятия внутренней и внешней речи применимы только к процессу синтаксирования, т.е. речепроизводства, а не к ре­чевой деятельности целиком. Мы квалифицируем внутреннее рече­производство исключительно как процесс, т.е. как первый этап едино­го процесса речевого синтаксирования. Термин же "внешняя речь" должен быть ревизирован. В первую очередь, следует разделять внешнее речепроизводство, т.е. процесс построения вербального фактуального смысла и его фоно-графического оформления в виде внешней речи, т.е. речевых единиц: словоформ, словосочетаний, вы­сказываний, текстовых блоков (СФЕ) и текстов. При этом не следует забывать, что под окончательным оформлением мы понимаем ней-ропсихофизиологическое фоно-графическое оформление, а не физи­ко-физиологическую работу акустико-артикуляционных органов или физическое нанесение начертаний на какую-либо поверхность, на­правленные на образование физических сигналов. Эта деятельность


 

314

должна рассматриваться не столько в лингвистическом отношении, сколько в медицинском (логопедическом), техническом (моделирова­ние органов речепроизнесения) или каком-либо ином прикладном ес­тественнонаучном плане. Экстраполируя данное расслоение речепро­изводства на внутреннее и внешнее на предлагаемую модель внут­ренней формы языка, можно предположить, что внутренняя речь-процесс непосредственно связана с работой моделей речевой дея­тельности ВФЯ, т.е. моделей выбора, а внешнее речепроизводство сопряжено с самим построением речевых единиц, и, прежде всего, с работой моделей речепроизводства и моделей фонации и графиче­ского оформления. Именно это обстоятельство побуждает нас при­знать внутреннее речепроизводство парадигматико-синтагматическим процессом, а внешнее речепроизводство - чисто синтагматическим. Хотя некоторые лингвисты и исследователи сознания распределяют свойства парадигматичности и синтагматичности синтаксирования между внутренней и внешней речью только оппозитивно (См.Цветкова,Глозман,1978; Спивак,1986).

А.Лурия, вслед за Л.Выготским, писал, что внутреннюю речь сле­дует понимать не как речь минус звук, но именно как особый уровень синтаксирования. В связи с этим появляются два онтологических во­проса: вопрос структуры и статуса составных речепроизводства. Фр.Данеш выделял три подобных уровня: функциональную перспекти­ву предложения, семантическую структуру и грамматическую структу­ру (Daneš,1964). Это довольно распространенная модель синтаксиро­вания (См. работы: Лурия,1979, Леонтьев,1967, 1969, Ахутина,1989, Залевская,1990), в которой противопоставляются смысловой, семан­тический и грамматический синтаксис. Мы же полагаем, что в предло­женной схеме есть несколько собственно методологических и теоре­тических изъянов.

Прежде всего, сомнения вызывает расчленение функциональной перспективы и семантики, поскольку, если под функциональной пер­спективой понимается до- или постсемантическое (смысловое) син-таксирование т.е.   невербальное то  такой  процесс  вряд ли  может


 

315

считаться речевым синтаксированием и вряд ли его можно одномерно включать в качестве первого этапа построения линейных речевых структур. Если функциональная перспектива - досемантический этап речепроизводства, - это интенция. Но интенция не остается неизмен­ной на протяжении речепроизводства. И кроме того, интенция гово­рящего активно влияет на весь ход речепроизводства. Выше мы уже говорили о том, что смысл речи не должен включаться в качестве со­ставного элемента в речевые структуры, поскольку он лишь внешне им ассоциирован. Поэтому, если и говорить о функциональной пер­спективе синтаксической единицы (речевого предикативного знака) как об элементе или имманентном ее свойстве, то следует включать функциональную перспективу в состав семантики речевой единицы, т.е. в состав ее содержания. Термин "функциональная перспектива" восходит к теории актуального членения предложения и по отноше­нию к речевому содержанию должен употребляться с оглядкой, т.е. только в тех случаях, когда речевой единице приписаны субъектом речи дополнительные семантические свойства на основе модельных средств языка (например, если в данном языке существует специфи­ческая модель просодической актуализации содержания речевого зна­ка).

Аналогичную модель речепроизводства предлагает И.Зимняя. По ее мнению, речевая деятельность (а именно этот термин использует И.Зимняя в отношении речепроизводства) состоит из мотивации, ори-ентационно-исследовательских процессов и исполнения (реализации) (См.Зимняя,1991:75-77). Принципиально эта схема не отличается от модели Ф.Данеша. Однако, в отличие от предшествующей модели, из схемы И.Зимней нельзя полностью исключить мотивацию. Л.Выготский в "Мышление и речь" писал, что "сама мысль рождается не из другой мысли, а из мотивирующей сферы нашего сознания, которая охваты­вает наше влечение и потребности, наши интересы и побуждения, наши аффекты и эмоции. За мыслью стоит аффективная и волевая тенденция" (Выготский,1982,II:357). Поэтому, единственное замеча­ние, которое может и должно быть по этому поводу сделано, это то,


 

316

что мотивационные процессы, относящиеся к речепроизводству и входящие в речепроизводство как составная часть, - это вербальные, а не доязыковые процессы. Следовательно, они вполне могут быть включены во внутреннее речевое синтаксирование. В остальном же можно согласиться, что в ходе внутреннего речепроизводства наряду с мотивацией выбора моделей и языковых знаков осуществляется ис-следовательско-поисковая, ориентировочная оценка языковой систе­мы и коммуникативной ситуации. Внешнее же речепроизводство впол­не может быть соотнесено с исполнительско-реализационным этапом в модели И.Зимней.

Единство речемыслительного процесса весьма относительно. Этот процесс един лишь со стороны языка. Со стороны же психики процесс построения интенций ("процесс построения образа результа­та действия" в терминологии А.Залевской) представляет из себя всего лишь незначительную часть сложнейшего когитативного (мыслитель­ного) процесса. Языковое мышление, как называл процессы внутрен­ней речи Я.Бодуэн де Куртенэ, - лишь составная когитативного про­цесса. Поэтому мы склонны к тому, чтобы вынести процесс образова­ния интенции за пределы речепроизводства в доязыковую (довер-бальную) сферу сознания.

Второе замечание, которое нужно сделать по поводу указанных психолингвистических моделей речепроизводства, касается того, что нелогично расчленять семантическое и грамматическое синтаксиро­вание, поскольку всякое синтаксирование - это соположение в рече­вую цепочку элементов с фиксированными функциями, что само по себе уже предполагает наличие актантных (модельных) отношений между членами. А это уже ни что иное, как грамматические отноше­ния. Аграмматический семантический синтаксис существовать просто не может. Это смысловой терминологический нонсенс. К тому же, грамматический синтаксис столь же семантичен, как и всякий другой. Все, что имеет отношение к языку и речи грамматично и семантично одновременно. Смысл разграничения семантического и грамматиче­ского синтаксирования у большинства лингвистов, очевидно, заключа-


 

317

ется не в терминологии, а в противопоставлении внутреннего (глу­бинного) и внешнего (поверхностного) синтаксирования. Если исклю­чить из предложенной схемы довербальный (смысловой, интенциаль-ный) момент речепроизводства, а дихотомию "семантическое синтак-сирование // грамматическое синтаксирование" интерпретировать как "глубинноречевое (внутреннеречевое) // поверхностноречевое (внеш-неречевое)", структура речепроизводственного процесса приобретет двухуровневый характер, т.е. внутренне- и внешнеречевого синтакси­рования.

Проблема структуры речепроизводства - это лишь часть вопроса о его онтическом статусе. Второй онтологический аспект проблемы структуры речепроизводства, - вопрос онтического статуса внутрен­ней и внешней речи: является ли внутренняя речь самостоятельным структурным этапом синтаксирования, изоморфным внешней речи, или же это неотделимые части единого процесса речепроизводства.

Если внутренняя речь как процесс автономна, она должна порож­дать собственные результаты, продукты, некоторый "языковой мате­риал" в терминах Л.Щербы. Так, Т.Ахутина в своей схеме речепорож-дения выделяет как этап "создание внутреннеречевой схемы выска­зывания" (См.Ахутина, 1989:72), что уже само по себе предполагает образование некоторой схемы внутренней речи как автономного от грамматической структуры феномена, т.е. образование некоторых продуктов внутреннего речепроизводства. Можно предположить, что, либо эти продукты существуют, но не были пока обнаружены, либо их нет вообще. Однако ничего о таких продуктах неизвестно. Нигде, ни в лингвистических описаниях, ни в описаниях психо- или нейролингви-стических экспериментов нет информации сколько-нибудь достовер­ной о продуктах внутренней речи.

Что-либо существующее должно иметь смысл и предназначение. Какой смысл могут иметь продукты внутренней речи, задача которой как внутреннего психолингвистического процесса - перекодировать интенциальное содержание в речевые знаки, используя языковую ин­формацию? И что могут представлять из себя эти единицы? Синтаг-


 

318

матически организованные цепочки языковых единиц как инвариант­ных образований? Или же языковые знаки все же как-то специфици­руются во внутренней речи? Как? И что может быть доказательством того, что подобные единицы стабильны, производимы по более или менее строгим законам, которые бы позволили выделить во внутрен­ней форме языка отдельный ряд моделей внутреннего речепроизвод­ства наряду с моделями внешнеречевого синтаксирования?

Точно так же, как нельзя найти прямых ответов на эти вопросы, нельзя и однозначно определить функцию предполагаемых результа­тов внутренней речи. Если предположить, что их главная функция -быть переходным звеном от невербального интенциального содержа­ния к внешнеречевой синтаксической структуре, необходимо будет обосновать, почему такое переходное звено единственное, либо предположить, что таких звеньев громадное множество. Тогда внут­ренняя речь не уникальна в своем роде. Придется выделять беско­нечное количество переходных уровней от внеязыкового интенциаль­ного содержания до внешнесинтаксических конструкций, а во внут­ренней форме языка предполагать наличие бесконечного количества моделей постепенного (поуровневого) преобразования невербальной смысловой интенции во внешнеречевые структуры. Единственно ра­зумный и поддающийся обоснованию ответ заключается в том, что внутренняя речь не обладает автономностью со стороны структуры и онтического статуса. Это просто необходимый элемент единого про­цесса речепроизводства, нацеленного на образование единственного реального результата - внешней речи (внешнеречевого континуума). Выготский считал, что мы "вправе рассматривать [внутреннюю речь] как особый внутренний план речевого мышления, опосредующий ди­намическое отношение между мыслью и словом... Внутренняя речь оказывается динамическим, неустойчивым, текучим моментом, мелькающим между более оформленными и стойкими крайними по­люсами ... речевого мышления; между словом и мыслью" (Выгот­ский,1982,II:353) [выделение наше - О.Л.]. А раз так, то использование по отношению к этому процессуальному психическому феномену тер-


 

319

мина "речь" оказывается в нашей терминосистеме не совсем коррект­ным. Напомним, что выше мы обосновали теоретическое и терминоло­гическое разведение понятий "речевая деятельность" (как процесс) и "речь" (как результат, смысловая структура). Поэтому в дальнейшем мы вместо традиционного термина "внутренняя речь" будем использо­вать более точно выражающий сущность нашего понимания этого яв­ления термин "внутреннее речепроизводство" (или "внутреннее син­таксирование").

Однако, как этапы (уровни) речепроизводства внутреннее и внеш­нее синтаксирование не гомоморфны и не изоморфны. Вряд ли можно представить себе внутреннее речепроизводство как прямой аналог внешнего синтаксирования со всеми его атрибутами - линейностью и алломорфизмом составных. Если учесть, что мы выводим речепроиз­водство одновременно из двух источников - с одной стороны, из не­вербального мыслительного состояния (фактуального смысла), кото­рое в структурном отношении представляет из себя полевое образо­вание (сгусток ассоциаций), а с другой, - из сферы категориально структурированных инвариантных смыслов (когнитивная структура психики-сознания и язык), то становится понятным, что процесс по­строения простой линейной структуры с последовательно соположен-ными во времени и пространстве элементами (каковой является речь) процесс довольно сложный и уж никак не элементарно синтагматиче­ский. Внутреннее речепроизводство, в отличие от внешнего, может постоянно преобразовываться, работа его механизмов может пере­мешиваться в последовательности в зависимости от изменений ин-тенциального характера. Образно говоря, слово во внутреннем рече­производстве - "воробей", который потому может быть пойман, что еще не вылетел или даже не успел взмахнуть крыльями. Совсем иная картина во внешнем синтаксировании. Стратегия фонации и письма (особенно фонации) весьма строгая. Очень трудно нарушить линей­ность внешнеречевых конструкций. Практически невозможно. Модели речепроизводства задают строгую последовательность СФЕ в тексте, высказываний в СФЕ, словосочетаний и словоформ в высказывании,


 

320

морфов в словоформе и фонов в морфах. Они не могут быть произне­сены вслух или "про себя" одновременно друг с другом или одновре­менно со своими вариантами, оставшимися невостребованными в языковой системе. Во внутреннем же речепроизводстве, напротив, вполне допустимо одновременное использование нескольких знаков (целых полей или типов) или нескольких моделей в качестве "претен­дентов" на роль того или иного элемента речевого конструирования. А.Залевская на основе проведенных психолингвистических экспери­ментов пришла к выводу, что "поиск слов в памяти шел параллельно по ряду смысловых признаков, перекрещивающихся между собой и служащих своего рода "мостиками" для объединения слов в более крупные группы"(Залевская,1990:89). Это свидетельствует в пользу собственно (или частично) языкового статуса знаков, использующихся во внутреннем синтаксировании. В отличие от слов, словоформы од­номерны в семантическом отношении. В них отражена лишь незначи­тельная часть семантических (и лексико-семантических, и граммати-ко-семантических) признаков языкового знака. Л.Выготский определял внутреннюю речь как "мысленный черновик" устной и письменной ре­чи. Во внутреннем речепроизводстве "нам никогда нет надобности произносить слово до конца. Мы понимаем уже по самому намере­нию, [выделение наше - О.Л.] какое слово мы должны произнести" (Выготский,1982,II:345). Как мы уже сказали, знаки во внутреннем ре­чепроизводстве функционируют в своей языковой форме или же в не­котором полуактуализированном состоянии. По нашему мнению, мы не только их не договариваем до конца, но вовсе их не выговариваем, даже мысленно. Средствами внутреннего синтаксирования могут быть не только отдельные языковые знаки, но и их категориальные или те­матические комплексы (группы, классы, поля), в нем могут быть за­действованы не какие-то конкретные модели, но целые парадигмати­ческие классы моделей внутренней формы. Поэтому в устной речи, наименее подверженной контролю со стороны моделей речевой дея­тельности, зачастую выбор модели не согласуется со свойствами из­бранного  знака.   Например,   могут  быть   неверно  согласованы   пары


 

321

синтагмы по роду или числу, неверно избран падеж управляемого су­ществительного или предлог при управлении, глагол-сказуемое может не коррелировать с подлежащим в роде или числе и под. Просто в диспозиции индивидуума во внутреннеречевом процессе был целый класс знаков, а выбор конкретного знака из класса был произведен уже после выбора модели синтаксического развертывания. А в силу того, что спонтанность и быстрый темп речи не дали возможности проконтролировать за согласованностью грамматических свойств зна­ка и грамматических свойств модели, произошел сбой во внешнерече-вом высказывании. Таковы, например, внешнеречевые конструкции: укр. "не контролює за собою " (вм. "не слідкує за собою" или "не кон-тролює себе", возникшее оттого, что в диспозиции говорящего нали­чествовали две парадигматические возможности - "контролювати" и "слідкувати"), "стали серйозніше відноситись на різні теми" (вм. "відноситись до різних тем"*, "ставитись до різних тем" или "дивитись на різні теми" - звездочкой обозначен вариант с русизмом "відноситись" в значении "ставитись", использующимся в просторе­чии), "валюта відіграє фактор якоїсь стабілізації" (вм. "є фактором" или "відіграє роль"), "хто зацікавлений в історії Америки" (вм. "цікавиться"); русс. "Что вы имеете под видой... под душой" (вм. "Что вы имеете в виду под душой"), "которые имеют причастие к морскому пароходству" (вм. "имеют отношение" или "причастны").

Здесь нелишне подчеркнуть, что участие языковых знаков во внутреннем речепроизводстве не должно восприниматься буквально, как составление из языковых знаков каких-то четко организованных структур, вроде внешнеречевых. Когда мы говорим о статусе языко­вых знаков во внутреннем синтаксировании, то это не локальная, а процессуально-временная характеристика. Языковые единицы ис­пользуются не во внутренней речи (не в ее структурах, ибо таковых нет), а во время и в процессе внутреннего речепроизводства в каче­стве материала-образца для построения речевых (внешнеречевых) знаков. Внутреннее синтаксирование нужно не само по себе, но лишь в связи с необходимостью образовывать внешнеречевые конструкции.


 

322

Иначе говоря, внутреннее речепроизводство - это процесс, предшест­вующий и подготавливающий внешнее синтаксирование. Именно по­этому мы и не выделяем никаких единиц внутренней речи. Онтологи-зация внутренней речи (не как процесса, а как результата), а, тем бо­лее, приписывание таким онтически самостоятельным внутреннерече-вым структурам и процессам генетической первичности по отношению к внешней речи - яркий пример рационалистской методологической позиции.

Такова, в частности, позиция Н.Хомского. Его ядерные предложе­ния не могут быть взяты в расчет в качестве внутреннеречевых еди­ниц из-за их полной априорности и бездоказуемости. Правильнее бы­ло бы интерпретировать глубинные внутреннеречевые структуры как процесс а не как реальные структурные речевые цепочки, так, как это делает В.Звегинцев: "Глубинная структура - не лингвистическая и не психическая реальность. Это - операционный прием [выделение наше - О.Л.], которому в теории приписывается выполнение опреде­ленных функций" (Звегинцев,1973:197).

Конечно, В.Звегинцев абсолютно прав в том смысле, что основан­ная на логическом неопозитивизме генеративистика действительно не столько исследует процессы языковой деятельности человека, сколь­ко конструирует идеальные научные схемы. И все же можно увидеть в глубинных структурах Хомского и Ингве некоторый аналог внутреннего речепроизводства, если, конечно, отвлечься от идеи готовых ядерных предложений. Понимание глубинных структур в качестве некоторого речемыслительного состояния перехода от хаотичности и неуправ­ляемости ассоциативных процессов к строгим линейным структурам поверхностной (внешней) речи могло бы оказаться весьма плодотвор­ным для генеративистики.

В этом смысле мы полагаем, что представление А.Лурии о внут­ренней речи как о реальной структуре результативного характера (См.Лурия,1979) - это остатки позитивистских психологических пред­ставлений. Внимательное прочтение положений лекций А.Лурии каса­тельно внутренней речи убеждает в том, что здесь смешаны модели


 

323

текстов, ментальные пространства и сценарии событий, не различа­ются собственно языковые и речевые единицы, вербальные и невер­бальные смыслы, единицы информационной базы и единицы внутрен­ней формы языка, т.е. наблюдается аналогичное Н.Хомскому перене­сение свойств внешней речи на внутреннюю, а свойств языковой дея­тельности на мышление.

Таким образом, представив структуру речепроизводства как двух­уровневый (или двухэтапный) процесс образования линейных речевых единиц, мы попытались обосновать выше предложенное размежева­ние понятий речевой деятельности и речепроизводства. Понятие ре­чевой деятельности, как это видно из представленного выше, не­сколько шире понятия речепроизводства, поскольку включает в себя еще и знакообразовательные процессы. Речевая деятельность - со­ставная часть языковой деятельности человека, психонейрофизиоло-гическая деятельность, направленная на образование речевых и язы­ковых знаков по моделям внутренней Формы языка и на основе еди­ниц информационной базы языка в ходе экспликации мыслительных интенций, связанных с необходимостью передачи или получения ком­муникативного сообщения.

В значительной степени организация речевой деятельности зави­сит от выбора типа общения, который в значительной степени корре­лирует с режимом познавательной деятельности и гносеологической аспектуализацией смысла. О гносеологической аспектуализации смысла мы уже писали выше. Тогда мы говорили лишь об отражении ее в информационных единицах (в когнитивных понятиях и вербаль­ных знаках). Более отчетливо воздействие разных гносеологических аспектов речевой деятельности на языковую систему и речевые еди­ницы просматривается во внутренней форме языка на уровне моде­лей оценки ситуации общения и выбора типа текста, а также на самом разнообразии типов текста. Прежде всего это касается глобального типа синтаксирования - устного и письменного. Очень многие лингвис­ты, психо- и нейролингвисты (об этом см.Ахутина, 1989:45-46) прово­дят грань между типами синтаксирования именно по линии размеже-


 

324

вания устной и письменной речи, совершенно правомочно связывая с устной - обыденный тип речевой деятельности, а с письменной - два других (научно-теоретический и художественный). Модели построения устных и письменных текстов существенно отличаются. Впрочем сле­дует отметить, что такой раздел моделей текста не может быть при­знан абсолютным. Скорее в нем просматривается филогенез типов речевой деятельности и становления различных форм социального языка (в частности, языка литературного).

Действительно, литературный язык даже в моделях устного рече­производства, которые все же отличаются от моделей речепроизвод­ства письменного (ср. доклад и статью или пьесу для постановки и пьесу для чтения), представляют собой определенное варьирование от письменных моделей. Достаточно вспомнить выражения, вроде "го­ворит, как по-писанному". Устный текст на базе литературного языка явно вторичен по отношению к письменному. Эта вторичность не функциональная, но филогенетическая. Не зря ведь даже название "литературный язык" отражает его изначальную отнесенность к сфере письменной речевой деятельности. Устная же речь обыденного рече­производства практически не может быть адекватно отображена в письменном виде, поскольку в обиходном синтаксировании очень большое значение имеет вера в то, что слушающий и так понимает, о чем идет речь. Это объясняется тем, что обыденная речевая дея­тельность, во-первых, в подавляющем большинстве случаев (за ис­ключением разве что записок или бытовых писем) проходит в устной форме, а во-вторых, - касается в основном конкретно-предметной деятельности человека, сопровождающейся активным участием орга­нов чувств применительно к предмету коммуникации. Поэтому устная коммуникация насыщена невербальными средствами общения (жес­тами, мимикой, хезитациями и пр.).

Все сказанное позволяет разделить модели внутренней формы языка на устно-разговорные и письменно-литературные с дальнейшим подразделением последних в зависимости от типа речевой деятель­ности и типа коммуникативной ситуации. При этом в рамках моделей


 

325

обыденного синтаксирования могут у некоторых носителей языка (пи­сателей, журналистов, филологов и др.) находиться и модели пись­менной фиксации обыденной речи, а среди моделей литературного речепроизводства могут находиться как модели письменных текстов, так и модели устного литературного синтаксирования (последнее есть практически у каждого носителя литературного языка, хотя и в разной степени).

Принципиально отличное понимание сущности речи в феномено­логических и позитивистских теориях, с одной стороны, и функцио­нальных - с другой, приводит к существенно различному видению са­мой механики порождения речи. В этом смысле функциональные тео­рии некоторым образом сближаются с теориями порождающей грам­матики, так как в основе одних и других лежит менталистская идея. Следовательно, проблема замысла, интенции выдвигается на первый план, в то время как проблема средств и формальных экспликаторов интенциального содержания становится подчиненной.

Менталистский подход диктует принципиально иную механику ре­чепроизводства, чем в дескриптивных моделях. Прежде всего это ка­сается направления речепроизводственной деятельности. В генера-тивистских и функциональных моделях это направление имеет ярко выраженный дедуктивный характер: от определения типа речевой си­туации до определения типа фонации и графического оформления. Впервые наиболее последовательно такое понимание механики рече­производства было представлено именно в трудах по трансформаци­онной грамматике и генеративистике, хотя почву для него подготови­ли еще русские функционалисты и "пражцы". У А.Шахматова читаем: "... начало коммуникация получает за пределами внутренней речи, от­куда уже переходит во внешнюю речь" (Шахматов,1941:20). Однако, множество причин методологического и теоретического характера, в первую очередь логистические пристрастия, не позволили генерати-вистам последовательно проанализировать наиболее ранние, прямо неманифестированные непосредственно неэксплицированные этапы


 

326

речепроизводства - процессы оценки ситуации общения и выбора мо­дели общения ("сценария речевого поведения").

Правильная оценка ситуации обеспечивает успех речевого пове­дения, содействует пониманию со стороны слушающего. Точно так же и при восприятии речи. Выбор аналогичного типа общения в качестве модели со-порождения речи в какой-то степени приближает реципиен­та к смыслу и содержанию речи говорящего. Т.А. ван Дейк называет этот процесс выбором или знанием "мета-фрейма": "...для правильно­го понимания речевых актов требуется знание мета-фреймов, то есть знание общих условий совершения успешных действий" (ван Дейк,1989:18). В другой своей работе он использует более точный, с нашей точки зрения, термин для определения языковой единицы, ле­жащей в основе порождения речевого общения определенного типа -"ситуационная модель" или "эпизодическая модель" (Там же,68-69).

В процессе приобретения речевого опыта человек запоминает наиболее существенные моменты типичных ситуаций общения (равно как и поведения в принципе) и сохраняет их в памяти в виде алгорит­ма речевого поведения. Именно оценка речевой ситуации напрямую связана с аспектуальными типами речемыслительной деятельности: обыденно-мифологическим, научно-теоретическим и художественно-эстетическим.

Нормальное, обыденное использование языка нацелено на дос­тижение определенных утилитарных, практических целей, которые далеки от самого языка и сознания в целом. Такого рода общение ни­как не специализирует языковые знания человека. Человек просто не замечает языка. Он принимает язык "на веру" таким как он есть в со­вокупности когнитивной и собственно языковой информации. "Бытовое жизнеописание, - по мнению П.Флоренского, - бессвязно и непоследо­вательно, аметодично" (Флоренский,1990:126). Поэтому такое обще­ние (и такой речемыслительный процесс) носят всегда мифологиче­ский характер. В обыденной жизни человек имеет свойство полагаться на свои знания (в том числе и на языковые) "на веру", не проверяя их истинности ни по части смысла, ни по части формы. "Смешивая все


 

327

предметы и все возможные точки зрения, - продолжает П.Флоренский, - по произволу меняя один на другой и переходя с одной на другую, не отдавая себе отчета в своей подвижности и неопределенности, житейская мысль владеет полнотою всесторонности... Житейскою мыслью все объяснено, уже объяснено и она ни в чем более не нуждается" [выделения наши - О.Л.] (Там же,1990:126). Это и порож­дает мифологию обыденной жизни. Все наши обыденные представле­ния далеки от истины, они приблизительны, условны. Однако, в отли­чие от научных знаний, которые также в большой мере приблизитель­ны и условны ("наука решительно всегда не только сопровождается мифологией, но и реально питается ею, почерпая из нее свои исход­ные интуиции"[Лосев,1990а:403]), обыденные знания практически не вызывают и тени сомнения у носителя этих знаний. Мифы всегда но­сят практический характер. Это опыт, знания, которые передаются из поколения в поколение для того, чтобы ими пользоваться в повсе­дневной жизни. Со временем они становятся достоянием истории, об­рабатываются писателями и становятся фактами художественного ха­рактера. Однако на смену им приходят новые, современные мифы, в том числе и сейчас, в эпоху сплошного мифотворчества в средствах массовой информации. Многие ученые полагают, что мифологическое сознание присуще лишь примитивному, первобытному мышлению. В свое время Б.Малиновский положил начало функциональной школе в этнологии, приписав мифу в первую очередь практические функции поддержания традиции и непрерывности племенной культуры (Cм. ФЭС,1983:378). Мы также смотрим на миф не как на особую, истори­чески ушедшую, но как на современную обыденно-практическую фор­му мышления. Впрочем, это вовсе не значит, что следует полностью исключить предположение, что современный тип мышления - это и есть продолжение первобытного мышления, но в его продвинутом со­стоянии. Даже в научном творчестве миф занимает весьма важное место. Без мифа, веры или "уверенности" наука на могла бы зафикси­ровать свои достижения и обеспечить преемственность знания. Нако­нец, без веры в свою правоту ни один ученый не написал бы ни слова,


 

328

как бы он не старался доказать свой скептицизм. Впрочем, это пре­красно доказал Декарт, рассуждая по поводу высказывания "я сомне­ваюсь". Джордж Э.Мур, один из основателей рационалистской мето­дологии, отмечал, что "есть вещи .., которые я безусловно знаю, даже если не умею их доказать" (Мур,1993:84). При этом нельзя забывать, что здесь речь идет о гносеологическом "мифологизме" как типологи­ческой черте человеческого сознания, а не о функциональном "мифо­логизме", свойственном именно обыденному сознанию. Любой ученый или философ "берется за перо" с единственной целью - разрушить миф.

А.Лосев, в теоретической концепции которого миф занимает весьма значительное место, полагал, что "...миф есть наиболее ре­альное и наиболее полное осознание действительности, а не наиме­нее реальное, или фантастическое, и не наименее полное, или пус­тое" (Лосев,1990б: 164). Более того, вполне можно согласиться с Ло­севым, что обыденно-мифологическое мышление не только норматив­но для человека, но это и базовая форма для всех остальных форм мышления: "Всякая разумная человеческая личность, независимо от философских систем и культурного уровня, имеет какое-то общение с каким-то реальным для нее миром... Если я религиозен и верю в иные миры, они для меня - живая, мифологическая действительность. Если я материалист и позитивист, мертвая и механическая материя для меня - живая, мифологическая действительность, и я обязан, по­скольку материалист, любить ее и приносить ей в жертву свою жизнь... Мифология - основа и опора всякого знания" (Там же,162-163).

Отличие научного и художественного типов речевой деятельности состоит именно в их сдвиге в одну из сторон языковой информации -смысловую или формальную. Используя термины П.Флоренского, можно сказать, что наука и искусство - методичны. В случае пере­смотра смысла обыденных знаний, т.е. когда говорящий задумывается о том что он говорит и то ли он говорит, нужно вести речь о научном стиле (типе) речевой деятельности. Если же центр внимания смещен


 

329

на то, как говорит человек, - это явный признак художественно-эстетического типа речевой деятельности. Все остальные типы речи носят промежуточный характер в рамках данного спектра. Конечно, в обоих случаях (и при научной, и при художественной речевой дея­тельности) возможны выходы за пределы данного состояния и воз­можностей языка. В случае полного переосмысления говоримого уче­ным возможно его непонимание со стороны современников либо пол­ное неприятие и в будущем, что может привести к потере полученного ученым знания для общества. То же происходит и в случае полного пересмотра художником формы выражения своих мыслей и чувств с аналогичными последствиями.

На данном уровне классификации коммуникативно-мыслительных ситуаций мы принципиально не различаем научного и официально-делового общения, поскольку они едины в плане семиотической дея­тельности. И в одном, и во втором случае средства выражения отве­дены на второй план. Единственная разница в том, что в научном об­щении план выражения элиминируется в силу желания создать неко­торый рациональный смысл (т.е. добиться когитативной, экспрессив­ной адекватности речи мыслительной интенции), а в официально-деловом - план выражения элиминируется в силу желания добиться однозначности декларируемого смысла (т.е. добиться максимальной коммуникативной адекватности). В первом случае это приводит к за­груженности текста однообразными конструкциями, насыщенности текста повторяющимися речевыми знаками, во втором - к шаблонно­сти текста, что, в конечном итоге, одно и то же. И в первом, и во вто­ром случае явное стремление к унификации средств и максимальная ориентация на содержание речи. Однако, официальное и деловое об­щение в семиотическом плане все же ближе к обыденному, чем науч­ное. Его можно рассматривать как переход от научного (осмысленно­го) типа речемыслительной деятельности к обыденному (мифологиче­скому) типу. Наиболее ярко это проявляется в устном деловом обще­нии, которое часто может переходить в обыденное общение на про­фессиональные темы. В последнем случае семиотический разрыв ме-


 

330

жду планом содержания (понятийной стороной знака) и планом выра­жения (фоно-грамматической стороной) исчезает. Термины перестают использоваться как условности исследования или делопроизводства, но приобретают свойства обыденных знаков, т.е. используются как целостные заместители некоторых "реальных" феноменов действи­тельности. По отношению к научному и деловому подъязыку это имеет идентичные последствия. Так, используя терминологически знаки "язык", "суффикс", "категория", "препарат", "вещество", "отношение", "частица" и т.д., ученый в бытовом общении использует их совершен­но нестрого. Часто это может приводить к возникновению омонимов межстилевого характера. То же происходит и при вовлечении в обы­денную речь деловых клише и шаблонов.

Точно так же не разводятся на уровне глобальных типов рече-мыслительной деятельности политико-публицистические и художест­венные ситуации общения. Их объединяет также сходство семиотиче­ской установки на форму выражения. К тому же, в обоих случаях речь идет о смещении речемыслительной деятельности в эмотивную сфе­ру, контролируемую правым полушарием. Роман Якобсон очень четко подметил непосредственную связь между механизмами эмоций, кон­тролируемыми правым полушарием мозга, и языковыми средствами, свойственными художественным и политико-публицистическим тек­стам. "Инактивация правого полушария делает речь больного моно­тонной, неэмоциональной, и он теряет способность регулировать свой голос в соответствии с эмоциональными ситуациями" (Якоб­сон,1985:276), "...правое полушарие ведает музыкой" (Там же,279). Поэтому не следует упускать из виду явную привязанность публици­стических и художественно-эстетических ситуаций общения к вырази­тельной стороне языка. При этом можно наблюдать в обыденной речи явления переходного характера. Так, переходя с бытовых тем обще­ния на общественные или политические, человек начинает незаметно для себя отчуждать смысл говоримого от формы. Функция убеждения, агитации диктует поиск новых, более ярких форм убеждения. В этих случаях смысл говоримого, как правило, элиминируется, отодвигается


 

331

на задний план. Такие метаморфозы очень заметны: практически не следя за своей речью при общении на бытовые темы, человек вдруг начинает подбирать яркие, образные, эмоциональные слова и услож­ненные синтаксические конструкции, в обычной речи им не исполь­зуемые. Точно так же, когда говорящий начинает использовать знаки не для бытового общения, а для подчеркнутого выражения некоторого состояния, а тем более в случаях, когда сама речь становится целью высказывания, возникает ситуация, близкая к художественной. Текст такого типа очень сильно напоминает художественное произведение.

При анализе типов ситуаций общения нельзя игнорировать те яв­ные отличия, которые обнаруживаются между научно-деловым обще­нием и художественно-публицистическим. Однако это различия уже иного уровня. Они функциональны именно по отношению к типам мо­делей ситуаций, в то время как на уровне оценки ситуации общения и выбора типа речемыслительной деятельности этих различий нет.

Карел Горалек, развивая положения "Тезисов..." пражской школы и идей В.Матезиуса, писал, что одним из основных требований функ­ционального изучения языка является "последовательное различение поэтического и "информационного" языка" (Горалек,1988: 27) и, что "поэтическая речь направлена на само выражение" (Там же,28). Ин­формационная речь (в нашей терминологии - научно-теоретический тип речемыслительной деятельности), по мнению К.Горалка, стремит­ся к автоматизации средств выражения (т.е. пренебрегает ими), по­этическая же (художественная) - стремится к их актуализации. При этом не следует смешивать "доминирование" плана выражения в по­этической речи и "формальность" поэтической речи, что часто встре­чается в работах классических структуралистов, в т.ч. и формальной русской школы. Элиминация содержания из знака в художественной речи - также феноменологическая черта, поскольку структуралисты приписывали знаку свойство самости. В художественном же использо­вании, как полагали формалисты, эта самость искусственно наруша­лась, что и создавало специфику поэтической речи.


 

332

Прекрасный анализ этого явления с позиций функционализма был произведен Л.Выготским (Выготский,1986:69-90). Для структурно-функциональной методологии важным является как признание "фор­мальности" искусства, так и признание его "содержательности". Одна­ко, эти свойства разнокатегориальные, разноуровневые. Искусство, в т.ч. художественная литература, содержательно по признаку более высокого категориального свойства. Оно содержательно в силу того, что в его основе лежит семиотическая деятельность индивида, т.е. мозговая деятельность, направленная на экспликацию некоторой смысловой интенции для установления коммуникативного контакта. И все в искусстве, в конечном итоге, подчинено содержанию, равно как и в научной или обыденно-мифологической деятельности. Все типы речевой деятельности смысловые. Однако, на уровне дифференциа­ции типов семиотического мышления следует различать типы, дов­леющие к преодолению знака (научный и художественный) и идущие за знаком (обыденный). В свою очередь типы, "преодолевающие" знак (искусственные типы речевой деятельности), делятся на довлеющие к содержанию (деловой, научный) и довлеющие к форме (публицисти­ческий, художественный). Но даже в этом последнем случае двусто-ронность знака не снимается полностью никогда, даже в "заумях" и абстракционизме. И при художественном творчестве, и при со­творчестве реципиента, воспринимающего художественное произве­дение, базисно доминирует установка на семиотическую (а значит, смысловую) деятельность. Каким бы ни был продукт художественного творчества, он всегда воплощение замысла, а воспринимающий все­гда будет видеть в нем "произведение искусства", т.е. нечто выра­жающее замысел.

В этом смысле понятны возражения Л.Выготского в "Психологии искусства" против формализма и структурализма, представляющих искусство как чистую форму, прием, а также против позитивистского объективизма, выходящего за пределы художественного произведе­ния в его социально-психологическом единстве. Выготский ни в коей мере не феноменологизирует текст в герменевтическом духе, но и не


 

333

психологизирует его. Под психологией произведения понимается пси­хология, заложенная в текст автором и воплощенная в социальной психологии повествователя, т.е. смысл и содержание текста (в дан­ном случае - художественного) следует, по мнению Выготского, искать в психологии повествователя текста. Однако это больше касается проблемы восприятия художественного текста. Оценка смысла и со­держания текста, а значит и сам акт квалификации текста как такового через понятие повествователя имеют крайне важное методологиче­ское значение для функциональной лингвистики, поскольку принципи­ально отмежевывают ее от рационалистского ментализма, оперирую­щего понятием единой и абсолютно индивидуальной картезианской личности.

Функциональный ментализм предполагает наличие многоместного субъекта языковой деятельности, чье присутствие в каждом конкретном речевом акте опосредуется его социальной ролью. Применительно к тексту (а равно и ко всем остальным речевым единицам) такая трактов­ка ведет к пониманию разницы между субъектом языковой деятельности в целом (носителем идиолекта), субъектом какого-либо типа речевой деятельности (носителем идиостиля), субъектом конкретного речевого процесса (повествователем), а также (что особо важно в художествен­ных типах речевой деятельности и при цитировании в научных текстах) субъектом конкретного речевого акта (анунциатором, в терминологии Э.Бенвениста; о разграничении понятий говорящего и субъекта выска­зывания см. Серио, 1993:49). При этом все три субъекта могут соотно­ситься друг с другом как гомоморфные (в обыденной речевой деятель­ности), либо как разнородные функции (в научной, еще больше - в худо­жественной речевой деятельности). Подобное схождение или расхожде­ние объясняется тем, что в обыденной речевой деятельности субъект конкретного акта речи в силу установки на практическое общение просто реализует свои идиостилевые и идиолектные языковые способности. В актах искусственной речемыслительной деятельности, напротив, очень заметна разница между языковыми способностями субъекта речи как личности (носителя индивидуального языка) и как ученого или писателя


 

334

(носителя идиостиля), между языковыми способностями писателя или ученого (как носителя идиостиля) и их реализации данным писателем или ученым в качестве повествователя (того, от чьего имени ведется повествование в данном тексте), и, наконец, между языковой способно­стью повествователя и автора цитируемых речевых произведений (для художественной речи, насыщенной речевыми проявлениями персона­жей, это особо актуально).

Особенно важен учет режима речемышления при восприятии речи. Степень понимания чужой речевой деятельности различна в разных типах такой деятельности - обыденно-мифологической, научно-теоретической и художественно-эстетической. Вероятность понимания в обыденной жизни довольно высока, если сравнить ее с художест­венной и гуманитарно-научной речевой деятельностью. Еще более высока она в коммуникативных актах точных наук (в силу высокой степени конвенциональности и формализации метаязыка). Наимень­шая вероятность понимания - в художественной речевой деятельно­сти. Следует помимо таких характеристик коммуникативного акта, как индивидуальные психофизиологические и социальные свойства уча­стников коммуникации, которые неминуемо влияют на степень пони­мания речи, назвать еще одну, имеющую непосредственное отноше­ние к рассматриваемым здесь механизмам речевой деятельности. Это режим функционирования моделей внутренней формы языка. Выбор режима речевой деятельности происходит, как мы отмечали, во время оценки ситуации общения как говорящим, так и слушающим. В случае неверного избрания функционального режима слушающим появляется опасность неверного определения стратегии синтаксирования, т.е. неверного выбора модели текста, текстового блока, высказывания и т.д. Впрочем, некоторая несогласованность режима речепроизводства и режима речевосприятия наблюдается столь часто, что можно попы­таться классифицировать случаи такой несогласованности.

Наиболее частое расхождение режима передачи и режима репро­дукции касается обыденно-мифологического восприятия художествен­ной и научной речи. Подобное восприятие носит, как правило, утили-


 

335

тарный характер. В связи с массовостью этого явления появляются даже специфические переходные режимы речевой деятельности. Та­кова речевая деятельность в области массовой культуры. Как прави­ло, при обыденном восприятии собственно художественного речевого сообщения снимается только денотативно-фабульная и, частично, коннотативно-эмоциональная информация.

Еще ниже степень вероятностного прогнозирования как на уровне моделей, так и на уровне знаков при обыденно-мифологическом вос­приятии научной речи. В этом случае происходит упрощение содер­жания, вульгаризация научных положений, неадекватное восприятие знаков-терминов, вступающих в омонимичные отношения с обыден­ными знаками. Большая же часть информации не считывается именно из-за отсутствия во внутренней форме индивидуального языка носи­теля единственно обыденно-мифологического режима речевой дея­тельности (моноглоссанта) моделей научных текстов в ВФЯ и соот­ветственной терминосистемы в ИБЯ.

Аналогичные сдвиги возможны и при восприятии художественного речевого произведения в режиме научной речевой деятельности. При этом, как правило, не считывается коннотативно-эмоциональный и коннотативно-образный элементы содержания. Кроме того, может быть неверно выработана синтаксическая стратегия со-порождения художественного текста при его научном восприятии. Это сопряжено, прежде всего, с отсутствием моделей художественного текста либо с их временной инактивацией. При восприятии в режиме научной дея­тельности сильно затрудняется достижение главной цели художест­венной речевой деятельности - испытания эмоционально-эстетических переживаний.

Не менее проблематично и художественное восприятие продуктов научной речевой деятельности. В этом случае часты нападки на "пти­чий язык", сухость и шаблонизированность научных текстов со сторо­ны художественной интеллигенции. Что касается продуцирования тек­стов в смежных режимах речевой деятельности, то именно это стало причиной возникновения всевозможных переходных типов коммуника-


 

336

ции - эссеистики и популяризации в науке, публицистики, деловой коммуникации, документальной и мемуарной художественной литера­туры, массовой культуры и под. Большая или меньшая ориентирован­ность внутренней формы индивидуального языка на один из режимов речевой деятельности прямо отражается на характере речепорожде-ния и речевосприятия. Ярким примером художественности в научной речи являются работы А.Лосева. Вот только некоторые примеры из его "Философии имени": "мысль достигает своего высокого напряже­ния", "магия слова", "могущество и власть слова", "слово - могучий деятель мысли и жизни", "поднимает умы и сердца" (Лосев, 1990б:24).

Столь же мало можно надеяться на коммуникативный и смысло­вой успех при неадекватном режимном восприятии обыденной речи в научном (особенно, логистическом) или художественном (особенно, эстетском) ключе. Первое широко наблюдается как в науке, особенно в рационалистских исследованиях, где факты обыденного сознания и речи либо игнорируются, либо ложно истолковываются, так и в обы­денной жизни ученых, которые склонны переносить в жизнь идеаль­ные логические схемы своих научных построений. Как известно, на­правление "критики естественного языка", с которого начинал рацио­нализм, привело к появлению новых, более умеренных, прагматически ориентированных версий рационалистской методологии. К представи­телям такого направления можно отнести, в частности, Нормана Мал-кольма, который вынужден был согласиться с тем. что "... ни одно обыденное выражение не является противоречивым, если существует обыденное его употребление, всякий раз, когда философ объявляет, что обыденное выражение противоречиво, он неправильно интерпре­тирует его значение" (Малкольм,1993:94).

Наиболее весомые результаты в понимании, по нашему мнению, могут быть достигнуты при совпадении коммуникативной ситуации и режима речевой деятельности, т.е. при обыденно-мифологическом восприятии и порождении сообщения в обыденно-бытовой коммуника­ции, научно-теоретическом режиме в научном и деловом общении или художественно-эстетическом в искусстве и политике.


 

337

Л.Выготский отмечал как одно из важнейших условий восприятия художественного текста наличие художественного чутья или таланта у читателя: "Восприятие искусства требует творчества, потому что и для восприятия искусства недостаточно просто искренне пережить то чувство, которое владело автором, недостаточно разобраться и в структуре самого произведения - необходимо еще творчески преодо­леть свое собственное чувство, найти его катарсис, и только тогда действие искусства скажется сполна"(Выготский,1986:313). Единст­венное, что мы считаем необходимым добавить к сказанному, это то, что, скорее всего, процесс творчества как при порождении, так и при со-порождении воспринимающим, не простирается на все речепроиз­водство, но лишь на определенные ключевые точки его. Инсайт лишь раскрывает путь, способ художественного или научного открытия, т.е. порождает ядро содержательной интенции творчества, но не само произведение. Показательно, что в одной из работ более раннего пе­риода Л.Выготский критиковал мысль Ю.Айхенвальда: "Если читатель сам в душе не художник, он в своем авторе ничего не поймет. Поэзия для поэтов. Слово для глухих немо. К счастью, потенциально - мы все поэты. И только поэтому возможна литература" (Цит.по: Выгот­ский,1 986:341), к которой сам позже приходит. Ю.Лотман об этом же пишет так: "... в момент восприятия слушатель, полностью понимаю­щий произведение (представить себе такого слушателя, видимо, мож­но только теоретически), конгениален автору" (Лотман,1994:217). На идее со-порождения или со-проживания эстетического чувства по­строены многие теории искусства, в том числе теория "вчувствова-ния". "Согласно этой теории чувства не пробуждаются в нас произве­дением искусства, как звуки клавишами на рояле, каждый элемент ис­кусства не вносит в нас своего эмоционального тона, а дело происхо­дит как раз наоборот. Мы изнутри себя вносим в произведение искус­ства, вчувствуем в него те или иные чувства, которые подымаются из самой глубины нашего существа и которые, конечно же, не лежат на поверхности у самых наших рецепторов, а связаны с самой сложной деятельностью  нашего организма"  (Выготский,1986:257-258).   На  бо-


 

338

лее современном уровне, в частности, на основе структурно-функциональной методологии, можно интерпретировать взгляды представителей теории "вчувствования" в смысле привнесения смыс­ла и содержания в текст не произвольно (что более свойственно ра­ционалистской, солипсической методологии), но на основе общности когнитивной и языковой структур автора и читателя, т.е. через уста­новление функционального отношения между сознанием читателя и сигнальной презентацией текста произведения.

Здесь как нельзя к месту был бы пример восприятия ребенком сказки. Стоит задаться вопросом: как ребенок впервые воспринимает сказку, где действуют персонажи, о которых ребенок ранее никогда не слышал (колобок, баба-Яга, ведьма, черт, колдун), фигурируют пред­меты, которых ребенок никогда не видел и о которых ничего не знает (сусеки, помело, ступа, волшебная палочка), происходят события, о которых ребенок ранее не слышал и участником которых никогда не был (а зачастую, и никогда не будет). Несложно убедиться, что ребе­нок любит слушать одну и ту же сказку (и не только сказку, но и любой рассказ взрослого) многократно. Это объясняется именно тем, что у ребенка отсутствует необходимый тезаурус, нет соответствующих данных в информационной базе языка и нет соответствующих когни­тивных сценариев, ментальных пространств в памяти, моделей тек­стов и других речевых единиц во внутренней форме языка и т.д. По­этому ребенок со-порождает всякий раз не весь текст, но лишь его элементы, только то, что он способен создать в своем сознании в си­лу той базы данных, которой он уже обладает и в силу своей активной позиции в познании. Каждый раз, прослушивая сказку, ребенок прони­кает в ментальное пространство искусства, которым обладают взрос­лые носители культуры. Аналогично человек действует и позже. Неко­торые тексты мы со-порождаем всю жизнь, прочитывая их для себя всякий раз по-новому. При этом вполне возможно, что читатель глуб­же проникает в социальную психологию повествователя текста. Одна­ко вполне  возможно что читатель ошибочно определив для  себя


 

339

общую текстовую стратегию порождает совсем  иной текст, т.е. до­мысливает то, чего не было в авторской версии текста.

Суть собственно мифологической речевой деятельности состоит именно в ее обыденности, в ее бытовой, практической направленно­сти. Ни говорящий, ни слушающий не обращают внимания на речевые знаки как таковые. Для них важна не форма, и даже не собственно со­держание речевого произведения, но тот когитативный смысл, кото­рый стоит за ними. А в некоторых случаях и те практические дейст­вия, которые предшествовали, сопровождают или последуют за про­изводимой или интерпретируемой речью. Именно это обстоятельство является выражением мифологичности обыденного общения, так как в основе использования знаков лежит вера в их целостность, нерасчле­ненность, в их семиотическую функцию. В этом смысле любое нор­мальное использование знака как такового представляет из себя ми­фологическую речевую деятельность. Однако это вовсе не дает права уравнивать обыденное, научное и художественное общение. Поэтому А.Лосев одновременно прав и неправ, утверждая, что "когда "наука" разрушает "миф", то это значит только то, что одна мифология борет­ся с другой мифологией" (Лосев,1990а:407). Неправ Лосев именно по­тому, что если бы в искусстве и науке использование знаков было бы нерасчлененным, если бы явно не наблюдалась тенденция к их раз­рушению, художественная и теоретическая речевая деятельность уравнялась бы с обыденной, а ее результаты были бы шаблонными и практически, утилитарно значимыми. Но научная и художественная речь никаким образом не ориентированы на повседневную жизнедея­тельность. Они ориентированы в определенной степени на самих се­бя. Разрушение знака ученым (мыслителем) и художником не одина­ково. Ученого не устраивает содержание знаков, художника - их вы­ражение. Обыденный режим речевой деятельности в науке или искус­стве привносит в результаты такой деятельности мифологический элемент. Это выражается в порождении научных мифов (устойчивых заблуждений, наукообразных шаблонов) или мифов художественных (расхожих приемов, литературных шаблонов, штампов).  Использова-


 

340

ние штампа в научной или художественной речи делает речь менее информативной, менее предицированной, более номинативной. Пре­дикативность речи тем выше, чем больше в ней рема-тематических соположенностей (предикативных или полупредикативных отноше­ний). Естественно, шаблон, будучи номинативной единицей, в собст­венной структуре не содержит живых рема-тематических отношений. Он вступает в подобные отношения нерасчлененно, как целостная единица. Следовательно, чем выше шаблонизация речи, тем ниже уровень ее предикативности, а значит и функциональной информа­тивности.

Разрушение мифологичности языкового знака со стороны ученого порождает классификационные, систематизационные, аналитические действия, попытки дать все более точное определение уже известно­му (и названному), обнаружить новые разновидности и составные уже известного (и названного), обобщить, найдя сходные черты в уже из­вестных (и названных) явлениях. Именно в этом амифологизм, борьба с мифом-знаком (известным и названным) с позиции содержания. Бо­лее интересен, как нам кажется, спектр речемыслительных действий писателя. Его стремления связаны с поиском новой формы выражения познанного (и уже ранее называвшегося). Взяв во внимание структур­но-функциональную теорию знака, рассмотрим возможные привнесе­ния (разрушения знака) со стороны плана выражения. Как мы уже от­мечали, к плану выражения знака относится вся собственно языковая системная информация о данном знаке, т.е. информация о его месте в языковой системе, отношениях к моделям знако- и речепроизводст­ва и, соответственно, его потенциях в плане употребления в речепро­изводстве (продуктивном или репродуктивном). Таковой является ин­формация о стилистических возможностях языкового знака, его син­таксических потенциях, синтагматической роли, формообразовании и фоно-графическом оформлении в речевом отрезке. В зависимости от того, какой именно элемент плана выражения пытается разрушить ху­дожник, можно составить типологию способов художественной рече­вой деятельности.


 

341

Первый подобный прием связан с попыткой разрушить устояв­шуюся привязанность языкового знака к той или иной стилистической среде. Художественный эффект достигается за счет ненормального стилистического использования знаков, путем смешения стилей. В этом же ключе действуют и те писатели, которые пытаются сделать более разнообразными формы, найти новые жанровые формы, пыта­ются сломать привычные формы текста. При этом сам строй речи ни­чем особенным может не отличаться. Это и появление сонета или но­веллы, стихотворений в прозе, оригинальные видоизменения жанро­вой формы художественного текста и под. С введением новшеств на уровне текста связаны и преодоления шаблонов во внутренней орга­низации текста, скажем широкое использование микротекстов в тексте (притчи в "Новом Завете", сказки в "Тысяче и одной ночи", новеллы в "Декамероне", швейковские байки "по поводу" у Я.Гашека), ликвида­ция разбивки текста на части, главы, СФЕ и другие текстовые блоки, смешение текстовых блоков, использование специфической последо­вательности текстовых блоков в тексте или специфической внутрен­ней организации текстовых блоков на синтаксическом или фонетиче­ском уровне (булгаковское раздвоение повествования в "Мастере и Маргарите", кортасаровское переплетение глав в "Игре в классики", онегинская строфа, ритмическая реорганизация стиха В.Маяковским, разнобой в строфике А.Вознесенского). К текстовым факторам худо­жественной демифологизации речи следует отнести и эксперименты в области категории повествователя (повествование одновременно от нескольких лиц, резкая смена повествователя, подчеркнутая неопре­деленность или загадочность личности повествователя и под.).

Второй тип художественной демифологизации знака состоит в на­рушении синтаксического строя речи, поиске новых или переосмыслении старых типов высказываний, нагромождении сверх обычного высказыва­ний какого-то одного типа. Это может быть и нагромождение сложных синтаксических конструкций, подчеркнутый диалогизм в прозе, нагромо­ждения риторических вопросов, восклицательных предложений, по­строение текста в виде одного предложения либо разбивка предложений


 

342

на части и т.п. К этому типу можно отнести прозаические произведения А.Белого, орнаментальную прозу, сказовые прозаические произведения, т.н. роман "потока сознания", "сухую", "телеграфную" новеллистику и под.

К третьему типу приемов следовало бы отнести операции, свя­занные с переосмыслением синтагматики в высказываниях, синтакси­ческого развертывания и синтагматической валентности (например, создание необычных типов словосочетаний). Здесь и склонность пи­сателя широко использовать синонимические ряды, антонимические и сравнительные конструкции, полупредикативные обороты (причастные и деепричастные), вводные модальные конструкции, обращения и уточнения, и склонность заменять один тип словосочетаний другим и под.

Следующий прием - нарушение обычного формообразования зна­ка, изменение не по правилам или против обычных норм культуры ре­чи, изменение неизменяемых слов или, наоборот, устранение изме­няемости у слов изменяемых. Таким способом часто создают эффект стилизации под диалект или просторечие.

Наконец, наиболее распространенный прием - нарушение фоно­графического оформления. Такое нарушение может приобретать ха­рактер вполне нормативный (рифма, ритм, размер), но может быть и единичным (случаи эвфонии - ассонансы, аллитерации, гомеоптотоны и этимологические фигуры или случаи разрушения обычных ритмов, рифм, создание новых).Сюда же следует отнести довольно частое ис­пользование в художественной литературе нарочитое смешение фо­нетической (или морфемно-фонетической) структуры нескольких язы­ковых знаков (контаминация, игра слов, каламбур): укр. "мавпет-шоу" ("мавпа" + "Маппет-шоу"), русс. "Битие определяет сознание" ("бить" + "Бытие определяет сознание"), "Бронетемкин Поносец", "Париж Со-борской Богоматери" или же нарочитое извращение фонетической структуры одного знака: русс "хрюндик" (вм. "Грундиг"), "лабалатория" (вм. "лаборатория"), "спинжнак" (вм. "пиджак").


 

343

Кроме всего прочего, к чисто художественным относятся и попыт­ки демифологизации в системе знакообразования. Так, писатели очень часто прибегают к образованию новых знаков для обозначения уже называвшегося, причем как деривативными способами (В.Маяковский, А.Вознесенский), так и путем трансформации (А.Платонов). В случае открытия писателем некоторого совершенно нового смысла на уровне знака и номинации его новой формой, может произойти существенный сдвиг в восприятии данного произведения. Таковы стихотворения В.Хлебникова, где за новыми формами кроется новый смысл, что делает эти произведения недоступными более ме­нее адекватному восприятию. Поэзия в силу своей архитектоники во­обще весьма специфична как в плане порождения, так и в плане вос­приятия. Очень часто использование форм слов в поэзии (в отличие от художественной и нехудожественной прозы) мотивируется не со­держанием, а формой стихотворного текста, т.е. требованиями ритма, рифмы, эвфонии. Часто план выражения поэтических строк предшест­вует их осмыслению. Механизмы поэтического творчества, как нам кажется, отличаются от механизмов создания прозы. Хотя, наверное, было бы ошибкой полагать, что это отличие носит принципиально он­тологический характер. Выбор единиц все же ограничен моделью си­туации общения (художественным творчеством) и моделями текста (стихотворного). Определение модели ситуации и модели текста вле­чет за собой актуализацию определенного слоя информационной ба­зы языка, определенного тематического поля. Поэтому, при построе­нии конкретного высказывания по заданной моделью текста ритмиче­ской и рифмовой схеме, выбор отдельных знаков все же производится не совершенно оторванно от интенциального содержания, а все же задается актуализированной сферой ИБЯ. Поэтому удачные находки поэтов в использовании знаков часто квалифицируют как творческий инсайт, божественное откровение. Мы же склонны относить это на счет опыта, отлаженности и гармонизированности информационной базы и внутренней формы индивидуального языка поэта, а также на счет гармонии вербального и невербального сознания автора. Все это


 

344

обычно называется поэтическим талантом. Языковой знак в разных типах речевой деятельности обладает различными характеристиками и выступает в различных ипостасях - в виде обыденного знака, в виде термина и в виде эстетического образа. У А.Лосева находим подобную триаду: символ - схема - аллегория (См.Лосев, 1990а:428-430). В от­личие от Лосева, считавшего, что символ в противовес схеме и алле­гории обладает способностью вещественно-реального бытования, мы считаем, что все это три формы одного и того же - семиотической функции социализированной психики-сознания индивидуума. В любом случае это функции знаков, а не вещей, и уж тем более не вещи. Сам Лосев отмечает это свойство: "поэтичен не самый предмет, к которо­му направляла поэзия, но способ его изображения, т.е. в конце кон­цов, способ его понимания... Мифичен способ изображения вещи, а не сама вещь по себе" (Лосев,1990а:445), впадая тем самым в противо­речие, так как мифологизм наименования и амифологизм вещи несо­вместимы в едином феноменологически взятом имени.

Мифологизм обыденного общения состоит в том, что участники бытового коммуникативного акта безукоснительно принимают "прави­ла игры" не относясь к общению как к игре, в то время, как ученый или писатель отдает себе отчет в том, что его речепроизводство совер­шается собственно по "правилам игры" и само представляет из себя "игру". Очень верно этот момент подмечен Гадамером: "Игру делает игрой в полном смысле слова не вытекающая из нее соотнесенность с серьезным вовне, а только серьезность при самой игре. Тот, кто не принимает игру всерьез, портит ее. Способ бытия игры не допускает отношения играющего к ней как к предмету. Играющий знает доста­точно хорошо, что такое игра и что то, что он делает, - это "только иг­ра", но он не знает того, что именно он при этом знает" (Гада-мер,1988:148) [выделение наше - О.Л.]. Это же отмечает и Иоган Хей-зинга в "Homo Ludens": "... игра это не "обычная" или "настоящая" жизнь. Это скорее выход из пределов "настоящей" жизни во времен­ную сферу деятельности, где господствуют ее собственные законы. Каждый ребенок прекрасно знает, что это "не по-настоящему", что он


 

345

"только прикидывается" кем-то" (Гейзiнга,1994:15). Но, добавим мы, вслед за Гадамером, ни ребенок, ни взрослый не желают в ходе игры выходить за пределы этих законов. И еще неизвестно, кто из них бо­лее погружен в игру, кто более подвластен ее законам. З.Фрейд срав­нивал поэта с ребенком: "Поэт делает то же, что и играющее дитя, он создает мир, к которому относится очень серьезно, то есть вносит много увлечения, в то же время отделяя его от действительности" (Цит.по:Выготский,1986: 94). Лишь в крайних случаях научное и худо­жественное мышление могут отрешаться от этого осознания условно­сти. Это делает определенную теорию или творчество мифологиче­ским, сближая их в значительной степени с религией, верованиями. Религиозное общение в чистом виде представляет собой высшую тео­ретическую степень обыденно-мифологического общения. Однако только в чистом виде. Зачастую религия становится лишь темой, сфе­рой речевой деятельности в различных режимах. Так, религиозное общение может приобретать форму научно-теоретического рассужде­ния, либо художественно-эстетического переживания, священнодей­ствия, культового ритуального общения. Лосев абсолютно прав, когда отмечает, что "...миф возможен без религии. Но возможна ли религия без мифа? Строго говоря, невозможна" (Лосев:1990а:488). Теоретиче­ская форма обыденно-мифологического общения не исчерпывается религиозным общением. Сюда можно отнести все виды эзотерической обыденности, в том числе общения в ходе празднований, традицион­ных ритуалов вполне светского и полусветского свойства. Всякое зна­ние, базирующееся на убеждении, вере, интуиции - есть мифологиче­ское знание. При этом правила познания, а равно аффекта, перцеп­ции, эмоционального переживания не предлагаются, но предполага­ются, не определяются, но задаются самим фило- и онтогенезом че­ловеческого сознания.

Совсем иного рода познание научное или художественное. Здесь наличествует собственно предложение и определение правил позна­вательной деятельности. Это искусственные формы познания и обще­ния.   Поэтому,   при   построении   модели   речепорождения   и   речевос-


 

346

приятия следует учитывать это обстоятельство и не смещать акцент с собственно обыденно-мифологической сущности языка на его логиче­скую (как это делают рационалисты) или художественную (как у пред­ставителей герменевтики) сторону. Только обыденно-мифологическое речепроизводство и речевосприятие включают в себя как логику, так и аффект, как рациональное, так и интуитивное. В научном же познании аффект может быть сведен до минимума или же отсутствовать вооб­ще. Точно так же, в художественной речевой деятельности может от­сутствовать формальная логика. В обыденной речи и логика, и аф­фект - интуитивны. При создании научного текста или его восприятии ученый должен отдавать себе отчет в методологии исследования. В противном случае текст будет воспринят мифологически либо не бу­дет создан как научный текст вообще. Так же и писатель отдает себе отчет в том, что он создает именно художественное произведение и придерживаться при этом определенных условностей творчества. Чи­татель, в свою очередь, должен для восприятия художественного произведения, принять систему художественно-эстетических ценно­стей и творческих условностей автора. Обыденное же речепроизвод­ство и речевосприятие не предполагает какого-то специального мето­дологического акта принятия на себя некоторых условностей обще­ния. Такой подготовки и такого измененного состояния вовсе не тре­буется для повседневного обыденного общения. И дело тут не в том, что его не может быть, но в том, что его может и не быть.

Следовательно, в основе разграничения типов (режимов) речевой деятельности лежат следующие характеристики: логичность, аффек­тивность и интуитивность. Научная речь логична по необходимости, художественная - аффективна, обыденно-мифологическая - интуитив­на. Попытки "преодолеть" знак в художественной и научной речи сходны в какой-то степени результатами. Конечно, если оценивать эти результаты с позиций формальной логики, сущность сходства - в по­явлении единиц, в которых когнитивное содержание и грамматическая форма (в широком смысле - как внутриформенная информация) не-синхронизированы с точки зрения большинства (или всех, кроме авто-


 

347

ра) носителей языка. Однако разница есть. В.Шкловский писал: "Язык помогает человеку в отвлеченном мышлении, он помогает мыслить общим, не возвращаясь к частному, мыслить языковыми формулами. Литература словесна, но в ней существует и борьба со словом, для восстановления действительности, для полного ее ощущения, а не только для осмысливания и перевода в понятие" (Шкловский, 1974:154). Мысль о преодолении формой содержания в художествен­ной речи неоднократно высказывалась различными исследователями и самими писателями. Очень последовательно писал об этом Л.Выготский: "Разве не то же самое разумел Шиллер, когда говорил о трагедии, что настоящий секрет художника заключается в том, чтобы формой уничтожить содержание? И разве поэт в басне не уничтожает художественной формой построением своего материала того чувства, которое вызывает самим содержанием своей басни" (Выготский,1986: 182).

Писатель изменением формы пытается вызвать со-порождение мысли, созвучной его видению мира. "Писатель создает не словарь понятий, а способ новых раскрытий явлений" (Шкловский,1974:154). Добавить можно лишь то, что раскрывает писатель не явления, но яв­ленное ему, т.е. свое миропонимание и свои переживания. Ученый же, напротив, именно создает словарь понятий. Его задача не раскрыть собственное видение, но проникнуть в явления (в вещи). Здесь необ­ходимо отметить, что "проникновение в явление" представляет собой лишь методологическую декларацию ученого, его творческую наце­ленность, реально же он всегда раскрывает только свое понимание явления, ибо такова основная установка языковой деятельности во­обще. В данном случае важна именно нацеленность ученого на пред­мет исследования, а не на себя, не на свои переживания. Всякий раз в ходе научного творческого поиска ученый пребывает в уверенности (наивной?!), что он открывает в предмете исследования нечто новое, что до него еще не было обнаружено и названо. В какой-то мере он обманывается, если полагает, что, описывая местность, животное, предмет, текст или поведение людей, он описывает именно их, а не


 

348

свое видение, свое понимание указанных объектов. Поэтому, с одной стороны, вполне вероятно, что кто-то до него или параллельно с ним и независимо от него пришел к аналогичному видению и пониманию (все зависит от степени конвенциональности терминосистем в данной отрасли знаний), но, с другой, - вполне вероятно и то, что подобный способ видения и понимания объекта окажется уникальным (мы опус­каем вопрос об истинности или ложности этого видения и понимания). Нацеленность на план содержания текста заставляет ученого вводить в текст новые понятия, а значит - новые знаки. При этом происходит переустройство терминосистемы. В результате такого пересмотра по­нятий высвобождается целый ряд терминов, ранее использовавшихся в "старой" терминосистеме. Именно это обстоятельство позволяет ученому использовать форму подобного термина для собственного терминотворчества, что в итоге порождает омонимию терминов. По­этому зачастую (особенно в гуманитарной сфере, где в силу онтоло­гических свойств предмета исследования и методологических привя­занностей ученого нет единого метаязыка) научные тексты трудно воспринимаемы. Но эта усложненность в восприятии принципиально отличается от сложности восприятия художественного текста. Текст научный, в т.ч. и гуманитарный (при условии, конечно, что это науч­ный текст), обладает свойством "прочитываемости" при условии зна­ния авторской системы терминов (системы понятий). Текст художест­венный принципиально не "прочитываем", даже если удается вскрыть авторские приемы и некоторые авторские смыслы. Смыслы ученого фиксируемы и воспроизводимы. Ученый культивирует смыслы, отта­чивает их, стремится к их стабилизации и следит за собой при созда­нии текста. Писатель спонтанен в смыслопроизводстве. Он избегает постоянства выражения смысла, пытается всякий раз по-иному на­звать одно и то же, пытается проверить свое знание или чувство иной стороной, для чего ищет выражение во всех возможных сферах язы­ковой системы. Однако, во всех случаях знак остается функциональ­ной, т.е. двусторонней семантической сущностью. Мы не можем со­гласиться с Ю.Лотманом, что "понятие знака в искусстве (в отличие от


 

349

понятия знака в языке - О.Л.) оказывается строго функциональным, определяемым не как некая материальная данность, а как пучок функций" (Лотман,1994:64). Таков знак всегда. Поразительно, что в концепции Лотмана совмещались одновременно два методологиче­ских подхода - функциональный (когда он рассматривал произведения искусства, в частности, художественной литературы) и феноменоло­гический (в языкознании и общей семиотике; вспомним, в частности, его идею семиосферы). Это наталкивает на мысль, что та или иная конкретная методология далеко не всегда является общей эвристикой человеческой психомыслительной деятельности, но может быть лишь эвристикой какого-то одного режима речемышления (например, некий индивид в качестве писателя, философа, ученого и просто в качестве частного лица может руководствоваться совершенно разными мето­дологическими установками), а может касаться только какой-то от­дельной сферы деятельности данного субъекта в одном и том же ре­жиме речемышления (например, быть различной в прозе и поэзии того же писателя или в философских и конкретнонаучных изысканиях того же исследователя; так, например, Декарт и Рассел были позитиви­стами в физике, но менталистами в эпистемологии).

Л.Выготский прекрасно выразил сущность художественного смыс­ла, художественной "действительности": "Это есть особая, чисто ус­ловная, так сказать, действительность добровольной галлюцинации, в которую ставит себя читатель" (Выготский,1986:149). И писатель так­же, добавим мы. Суть художественного состояния сознания именно в ино-состоянии, ино-переживании, ино-прочувствовании. Чем необыч­нее, нелогичнее, нереальнее - тем лучше. Референтивность знака в искусстве (эмотивность, образность, оценочность, сенсорика) в про­тивовес категориальности знака в науке, является следствием именно установки на прочувствование, переживание самим, на собственном опыте. Но при этом громадной ошибкой было бы смешивать референ­тивность знака в художественном режиме сознания и собственно саму психическую наглядную образность (представление). Эстетический образ - семиотичен (это знак), наглядный образ - собственно психичен


 

350

(это представление). Эстетический образ не просто прочувствуется, переживается, но со-чувствуется, со-переживается. Его сущность в его знаковости. Художником не рождаются. Язык искусства, в том числе и художественной литературы, изучается, познается. Художник не творит для себя. Он входит в роль художника, читатель же (слуша­тель, зритель) входит в роль читателя (слушателя, зрителя). Л.Выготский совершенно прав, когда пишет о "словесном" пережива­нии в художественной литературе и "ненаглядности" самой художест­венной литературы (См. Выготский,1986:64).

По нашему глубокому убеждению, только обыденно-мифологический знак непосредственно и прямо выполняет свою се­миотическую функцию, т.е. обозначает когнитивное понятие целиком, а не частично, как научный термин или художественный знак-образ. Как нам кажется, научное и художественное видение мира носит ир­реальный характер: первое - императивно (предписывающее: "так должно быть", т.е. в его основе осознание того, что мир воспринима­ется в обыденной жизни неверно и должен быть воспринят верно в науке или философии), второе - сослагательно (предполагающее: "так могло бы быть"; в основе - осознание возможности и иного состояния вещей, такого, которого нет в действительности). Кстати, В.Шкловский также подмечает эту "сослагательность" искусства: "Человек не пред­назначен только для обыденной жизни, и он переживает то, что могло бы быть, а для него должно было бы быть, в искусстве" (Шклов­ский,1959:133). Обыденно-мифологическая же картина мира - изъяви­те льна: мир таков, каков он есть, таким он был и таким будет; в осно­ве - полная вера в истинность своего видения мира. Как писал Б.Рассел: "... всеобщее доверие к воспоминанию является предпо­сылкой человеческого познания" (Рассел,1957:245).

Оценивая ситуацию общения, человек, тем самым, избирает ре­жим (характер и способ) речемыслительной деятельности и только после этого определяет собственно сценарий или стратегию общения в данном режиме, т.е. производит выбор модели речевой ситуации. В несколько упрощенном  виде подобное видение проблемы  представ-


 

351

лено и у ван Дейка. В частности, он полагает, что "...существуют ти­пизированные последовательности речевых актов, структура которых имеет относительно конвенциональный или "ритуальный" характер -такие, как чтение лекций, проповедей, ведение повседневных разго­воров, любовная переписка" (Там же,18). Упрощенность видения про­блемы состоит, прежде всего, в смешении типа речевого общения ("повседневные разговоры") и модели текста ("лекция", "проповедь", "письмо"). По нашему мнению, следует различать типы ситуаций об­щения и их сигнальные разновидности (обыденное устное или пись­менное общение, научное письменное или устное общение, эстетиче­ское письменное или устное общение) и собственно типы текстов в рамках того или иного типа речи (напр., статья, конспект, доклад, лекция, диспут, отчет, справка, проект - в рамках научно-теоретического типа; спор, перебранка, беседа, письмо, признание в любви - в рамках обыденно-мифологического типа; репортаж, статья, рассказ, повесть и под. - в рамках художественно-эстетического типа). Понятие ситуации общения, к которому мы выше обращались, восходит к рационалистским прагмалингвистическим исследованиям. И все же между прагмалингвистическим пониманием ситуационных (эпизодических) моделей и пониманием модели ситуации в функцио­нальной теории есть существенная разница, хотя прагмалингвистика и функциональная лингвистика в значительной мере перекликаются. Несмотря на то, что прагмалингвисты при исследовании текстов и от­дельных коммуникативных актов учитывают реальные условия и об­стоятельства коммуникации, все же их работы носят чисто референ-циальный характер. В этом отношении прагмалингвистика, с одной стороны, остается в сфере референцирующих представлений о ре­альности исключительно единичных речевых актов, совершаемых в индивидуальных эмпирических обстоятельствах, экстраполируя на ко­торые текст, можно верифицировать его смысл как истинный или не­истинный. Именно к этому сводится прагмалингвистические исследо­вания дискурса как "текста, взятого в событийном аспекте" (ЛЭС, 1990:136). Эта ветвь прагмалингвистики не выходит за пределы гене-


 

352

ративистики. Выведение на передний план проблемы модели как лин­гвистического конструкта, построенного на основе философской логи­ки для верификации истинности текста, объединяет прагмалингвисти-ческие и генеративистские исследования. Модель, по ван Дейку, должна мыслиться как база сценария речевого поведения, должна иметь сходную с ним структуру, должна быть подвижной и подвласт­ной корректировке (См. ван Дейк,1989:165). Однако это не характери­стика языковой модели ситуации, с которой можно было бы полностью согласиться, а требования, выдвигаемые к построению модели как не­которого конструкта. Хотя у того же ван Дейка встречаем вполне со­гласующееся с функциональной теорией положение о том, что "се­мантическая связанность (текста - О.Л.) зависит от наших знаний и суждений о том, что возможно в этом мире" (Там же,123). Высказан­ное суждение можно дополнить лишь предложением расширить пони­мание "мира" субъективным "миром" говорящего и не сужать его до т.н. "объективной действительности", поскольку критерий оценки связ­ности или осмысленности текста зависит не от ситуации общения самой по себе, а от того, как ее понимает участник коммуникации. Та­ким образом, функциональное понимание модели речевого поведения заключается в том, что такая модель признается реальной (естест­венной) психологической функцией, а не искусственным логическим конструктом. Задача лингвиста - не строить эти модели, а обнаружи­вать их и исследовать механизмы их действия.

Вместе с тем, в прагмалингвистических исследованиях можно об­наружить и чисто структуралистские, объективистские черты. В част­ности, это понимание дискурса как некоторого единого феномена, единства языковой формы, значения и события, в которое входят действующие, обстоятельства их действий и т.д. В этом отражено стремление многих прагмалингвистов объединить язык и действи­тельность, что, в первую очередь, свойственно именно феноменоло­гическим теориям вроде герменевтики или философии имени П.Флоренского и А.Лосева. Именно эти две тенденции: к получению чисто позитивных знаний о языке через оценку текста сквозь призму


 

353

эмпирически наблюдаемого события и построению феномена дискур­са, в котором языковая деятельность индивида элиминируется - не позволяют выделить прагмалингвистику в отдельный методологиче­ский тип лингвистического исследования наряду со сравнительно-исторической, структурной, генеративной и функциональной лингвис-тиками.

Чтобы подробно проанализировать речевую деятельность, нам необходимо произвести ряд классификационных шагов. Они, естест­венно, должны учитывать отношение речевой деятельности к мысли­тельно-семиотической деятельности в целом, к различным ее онтоло­гическим и гносеологическим аспектам, а также к другим составным языковой деятельности.

По цели и способу вербализации различных сущностных аспектов смысла, речевая деятельность подразделяется на два онтических ти­па: речепроизводство и знакообразование. Первое имеет прямое от­ношение к языковой системе знаков (ИБЯ), а второе - к речевому кон­тинууму (речи). Связь эта реализуется через внутреннюю форму язы­ка. Последнее обусловило выделение в системе внутренней формы языка соответственно моделей речепроизводства и знакообразова-ния, а также моделей организации речевой деятельности в целом.

По характеру гносеологической аспектуализации выделяем три основных типа речевой деятельности: обыденно-мифологический, на­учно-теоретический и художественно-эстетический. Так же как в ин­формационной базе языка мы выделяли различные аспектуальные подсистемы (сленговые, жаргонные, терминологические, образные), во внутренней форме языка также выделяем модели гносеологиче­ской аспектуализации, связанные с оценкой речемыслительной ситуа­ции и выбором типа речевой деятельности.

По характеру оформления и способу материализации коммуника­тивных продуктов речевая деятельность может быть устной или пись­менной. Поэтому, наряду с моделями фонации речевых продуктов мы склонны выделять во внутренней форме языка также модели графи­ческого оформления речевых единиц.


 

354

Таким образом во внутренней форме языка мы выделяем сле­дующие четыре группы моделей:

а) модели речепроизводства (образования речевых единиц),

б)  модели фонации и графического оформления речевых единиц,

в)  модели знакообразования и

г)  модели речевой деятельности (выбора необходимых для рече­
вой деятельности моделей, знаков из системы информационной базы,
и контроля речевой деятельности).

В основе функционирования моделей речевой деятельности и всех остальных моделей внутренней формы языка лежат различные нейропсихологические механизмы. Модели выбора (а также модели знакообразования), по нашему мнению, управляются механизмами субституции (парадигматического соотнесения), все же остальные -механизмами предикации. Модели образования языковых знаков, как нам кажется, редко бывают напрямую связаны с моделями графиче­ского и звукового оформления. Образование знаков не может быть от­страненным от речепроизводства. Трудно и, пожалуй, невозможно се­бе представить акт словопроизводства, не вызванный коммуникатив­ными или экспрессивными речевыми потребностями, не мотивирован­ный никакой речевой ситуацией, не спровоцированный какой-либо конкретной моделью образования речевой единицы. Поэтому связь между моделями фоно-графического оформления и моделями знако­образования чаще всего осуществляется через соответствующие мо­дели речепроизводства или через модели речевой деятельности (при различных типах речевой сигнализации - устной или письменной - мо­гут избираться различные модели словопроизводства). Прямо могут быть связаны с фоно-графическими моделями, пожалуй, только моде­ли усечения и аббревиации. Каждая из подсистем внутренней формы языка (речепроизводственная, фоно-графическая или знакообразова-тельная) связана с информационной базой языка как напрямую, так и через подсистему моделей речевой деятельности. Первое обеспечи­вает пассивное владение единицами ИБЯ, а второе - возможность ак­тивного выбора необходимой модели ВФЯ. Отношения между подсис-


 

355

темами моделей во внутренней форме языка (ВФЯ) смоделированы нами в виде рисунка 5 в Приложении 8. Связь того или иного типа мо­делей ВФЯ с единицами ИБЯ (языковыми знаками) осуществляется через стилистические, грамматические, эпидигматические, фоно­графические элементы семантики знака (См. Таб.6 Приложения 7)

Поскольку понятие речевой деятельности является одним из цен­тральных понятий структурно-функциональной лингвистики, возникает необходимость подробнее рассмотреть методологические основы функционального понимания организации внутренней формы языка и ее проявления в ходе речевой деятельности. Для этого следует раз­дельно проанализировать акты речепроизводства (внутреннего и внешнего), акты фоно-графического оформления внешних речевых структур и акты знакообразования, а также рассмотреть роль моделей речевой деятельности в координации всех трех названных групп.


 

2.2. Структура и функционирование моделей речепроизводства

Модель речевой единицы и модель выбора такой модели в функ­циональной методологии не выводятся за пределы языка и понима­ются как единицы внутренней формы языка. В связи с этим встает вопрос, являются ли такими же языковыми единицами модель оценки ситуации общения и модель самой ситуации. Возникают большие со­мнения, что оценка ситуации общения, включающая в себя информа­цию о собеседнике, месте и времени предстоящей коммуникации, об­стоятельствах и условиях общения имеет прямое отношение к вер­бальному коду. Далеко не всегда подобная оценка завершается включением механизмов языка. Более того, чаще всего язык играет вспомогательную роль в актах коммуникации по отношению к другим, невербальным средствам общения, особенно при непосредственной устной коммуникации. Мы думаем, что включение механизмов языка начинается уже после того, как участник коммуникации оценил ситуа­цию, актуализировал конкретную, имеющуюся в его памяти модель ситуации общения и счел необходимым привлечь к коммуникации языковые знания. Поэтому наивысшими модельными единицами ре-чеобразования мы считаем модель построения текста (как модель речепроизводства) и модель выбора модели текста (как модель рече­вой деятельности). Модели же оценки ситуации и самих ситуаций об­щения следует вывести за пределы языка в сферу общей семиотиче­ской способности человека.

Чтобы понять, как используется в ходе речевой деятельности (в частности, в ходе речепроизводства) модели построения текста, сле­дует задаться вопросом: что собой представляют такие модели и как они организованы в структуре внутренней формы языка.

Наиболее существенным условием функционального подхода к проблеме образования текста и организации соответствующей моде­ли речепроизводства во внутренней форме языка является признание того, что сам текст, как речевое произведение, как продукт речепро-


 

359

изводства или шире - речевой деятельности - не является единицей языка. Прежде всего потому, что, обладая одним из свойств языково­го знака - дискретностью (особенно письменный текст), он, тем не менее, не является воспроизводимой единицей как по части формы (особенно устный текст), так и по части содержания и смысла. Вряд ли кто-нибудь может вторично создать тот же текст или воссоздать его, если отсутствуют возможности его фиксации (запись) или запо­минания (при достаточно большой длине). Случаи специального за­учивания текста или феноменальные способности к запоминанию в расчет не берутся, так как не являются существенными для текста как речевого произведения, но характеризуют специфику ментальных процессов у конкретной языковой личности. Не исключена, правда, возможность превращения текста в языковую единицу. Это касается текстов, которые в силу своей символической значимости в культур­ном процессе становятся воспроизводимыми языковыми единицами -неноминативными языковыми знаками. Субститутивная дискретиза­ция текста часто приводит к частичной утрате его внутренних преди­кативных отношений. Такие тексты, превращаются, прежде всего, в единицы идиолекта, а при большей распространенности - становятся единицами диалекта, сленга, литературного языка или всего нацио­нального языка. Таковыми, как мы уже отмечали, могут быть тексты колыбельных, гимнов, обрядовых песен, частушек, анекдотов, притч, побасенок, клятв, заговоров и под.

Однако, это отдельные случаи. В большинстве же случаев тексты распадаются сразу же после их создания или восприятия. А иногда и в процессе их порождения (особенно это относится к устным тек­стам). Можно возразить, что текст может быть зафиксирован графи­чески или в виде аудиозаписи. В связи с этими явлениями возникает целый ряд проблем методологического и философского характера. Что представляет собой как лингвистический факт звучащий или на­писанный  текст?   Несомненно,   собственно  лингвистическим  фактом


 

360

является текст как синтаксическая речевая единица (включая психо­фонетическую и психографическую ее реализацию).

Для того чтобы ответить на этот вопрос, придется опять заняться уточнением методологических позиций. Что понимать под текстом (и речевым произведением вообще): некоторые физические сигналы или некоторую информацию? Наверное, все-таки, второе. Является ли ин­формацией звук? Или типографская краска, определенным образом на­несенная на бумагу? И может ли вообще существовать феномен ин­формации за пределами осознающего информацию субъекта? Инфор­мация - это знание. А знания предполагают знающего. Поэтому гово­рить о речевом произведении можно только применительно к его поро­ждению или восприятию. Только в момент говорения / слушания (или написания / прочтения) речь является речью, т.е. обладает содержани­ем (лексико-семантическим, грамматико-семантическим и фоно­графическим) и выражает некоторый смысл. Осмысленное говорение как внешнеречевой акт должен, таким образом, интересовать языковеда не как акустико-артикуляционное действие, но как "внутреннее прогова-ривание". Термин этот ввел А.А.Леонтьев, четко различая проговарива-ние и внутреннюю речь (Леонтьев,1967:7). Подробнее понятие внутрен­него проговаривания как значимой ипостаси внешней речи охарактери­зовал в книге "Язык и речь" И.Торопцев. В.Нишанов очень верно подме­тил, что "смысл ... так же как мысль, вне головы человека не существу­ет" (Нишанов,1988:13). Применительно к тексту это следует понимать так, что любой текст обязан своим существованием своему содержанию и смыслу (поскольку "слова, которые ничего не значат, представляют собою только шум. Психическая ценность языка заключается в его зна­чении" [Фосслер,1928:148]). То же касается и таких, казалось бы, собст­венно звуковых феноменов, как музыкальные произведения: "Абсолют­но случайное, не структурное ни для создателя, ни для слушателя ско­пление звуков не может нести информации, но оно не будет иметь и ни­какой "музыкальности". Красота есть информация" (Лотман,1994:132). А существованием содержания и смысла текст (в т.ч. и музыкальный) обя-


 

361

зан субъекту речевой деятельности. Следовательно, текст существует как таковой лишь в процессе порождения или восприятия. В остальных случаях это либо еще не текст (т.е. смысловое или языковое менталь­ное пространство, которое можно частично эксплицировать текстом, ли­бо модель текста, при помощи которой это можно сделать), либо это уже не текст (физический сигнал о тексте). Естественно, это со стороны говорящего (пишущего). Со стороны воспринимающего все наоборот: звуковой или графический комплекс - это еще не текст, а модель текста или некоторое ментальное пространство в ИБЯ или в когнитивной кар­тине мира - это уже не текст.

Это положение структурно-функциональной методологии лингвис­тики прямо противоречит феноменологическому (в первую очередь, герменевтическому и классически структуралистскому) пониманию сущности текста. Имеет смысл обратиться к наследию А.Лосева, ко­торый, по мнению Р.Якобсона, был предвестником структурализма. В "Диалектике мифа" встречаем такое положение: "Всякий миф, если не указывает на автора, то он сам есть всегда некий субъект. Миф все­гда есть живая и действующая личность" (Лосев,1990а:413). Идея единства внешнего (зримого, осязаемого) и внутреннего (смысла, пе­реживания, знания) в имени, понимаемом не как функция сознания, но как реальная действительность, сближает Лосева с герменевти­кой. Между мыслью о том, что жизнь - это текст и лосевской идеей имени нет принципиальной разницы. Суть обоих положений состоит в том, что вещам, явлениям приписывается объективное свойство ос­мысленности, а абстракции, смыслы приобретают свойство объектив­ной реальности. Текст, таким образом, становится самоценным фе­номеном со своим собственным смыслом и содержанием.

Следовательно, отбрасывая позитивистское понимание текста как совокупности физических звуков или надписей, следует остерегаться и собственно феноменологического понимания текста как смыслового феномена, независимого от индивидуума. Возможен еще и третий подход  -  генеративистский основанный  на  неопозитивистских  при-


 

362

страстиях к речевому контексту, к коммуникативной ситуации, в кото­рой видят базу для позитивной научной информации. Отсюда, собст­венно, и попытки подменить исследование языка исследованием ре­чи, но с поправкой на ментализм врожденной языковой компетенции. Именно это последнее сделало генеративистику новым шагом в язы­кознании. Поскольку в порождающей грамматике практически нет достойного места тексту, речь приходится вести о методологии пони­мания высказывания как объекта лингвистического исследования.

Несомненная заслуга генеративистики состоит в смещении акцен­та с реальных свойств высказывания (что отличало компаративистику и структурализм) на синтаксическую семантику, т.е. смещение центра исследований с продуктов речи на механизмы внутренней формы языка. В этом смысле рассмотрение глубинных и поверхностных структур в качестве смысловых, а не звуковых построений создало предпосылки для полноценного функционального понимания речевой деятельности. Однако ни Хомский, ни Ингве, ни их последователи и продолжатели так и не смогли выйти за пределы речевых единиц как объекта исследования. Ядерные предложения или их аналоги в глу­бинных структурах вряд ли можно полноценно трактовать как модели, механизмы продуцирования поверхностных высказываний. Скорее, это попытка представить глубинную структуру в лучшем случае как некоторый продукт внутреннеречевого процесса, т.е. не как модель, но как результат. Этот момент генеративистских (и прежде всего трансформационной) теорий достался им по наследству от структу­ралистского феноменализма (дескриптивизма).

Применительно к тексту можно было бы интерпретировать основ­ные методологические посылки рационализма следующим образом. Текст как продукт ряда глубинных предикаций предстает в виде син­таксической макроструктуры, состоящей из отдельных высказываний, сорасположенность которых между собой порождает некоторый смысл. Разница в понимании объекта исследования у рационалистов и   позитивистски   ориентированных   исследователей   (младограмма-


 

363

тизм, дескриптивная лингвистика) состоит лишь в том, что вторые ис­следуют текст как звук (графику) за которым стоит некоторый обяза­тельный, стандартный смысл, а первые - как звук (графику) которому этот смысл приписывается ситуацией общения. И то, и другое прин­ципиально не выходи за методологические рамки референциализма (свойственного и позитивизму, и рационализму). Но все же рациона­листское понимание текста является шагом вперед по сравнению с феноменологией. Если в классическом структурализме (вроде глос-сематики Ельмслева, антропологии Леви-Стросса или тартуско-московского структурализма) еще не было понимания сугубо речевого характера текста (в силу объективистского понимания языка), у гене-ративистов сделан существенный шаг в сторону выведения текста за пределы языка. Но при этом совершенно не ясны механизмы порож­дения текста как целостного образования, обладающего не только содержанием (информацией, заложенной в его составляющих), но и смыслом (информацией, извлекаемой из способа представления со­ставляющих). Наличие у текста речевого содержания, эксплицируемо­го его составляющими делает структуру текста неслучайной, предна­меренной, интенциальной и заставляет видеть за текстом и до текста некоторые модели его порождения, т.е. то, что некоторые генерати-висты называют процедурными значениями.

Ряд сложностей собственно методологического характера возни­кает при рассмотрении таких свойств текста, как его содержание и смысл. В отличие от генеративистов, для которых смысл порождается контекстом, функционалисты считают, что "читатель реконструирует, воссоздает смысл, а не конструирует, создает, и в силу субъективно­сти всякого восприятия смысл относителен" (Заика,1993б:13). Про­блема состоит в том, что одновременное отнесение текста в область функций мозга и признание наличия у текста некоторого "собственно­го" речевого содержания и смысла, приводят функционализм к тупи­ковой ситуации. Однако в этом и заключается сущность функцио­нального понимания коммуникации, что оно, с одной стороны, должно


 

364

быть начисто лишено феноменализма (как феноменологического, признающего текст объективной смысловой сущностью, так и позити­вистского, видящего в тексте простое отражение действительности), а с другой - не должно сводиться к солипсической индивидуализации каждого речевого акта. Признавая текст единицей речи, образованной по языковой модели, мы, тем самым, признаем, что текст обладает определенной целостностью, завершенностью, упорядоченностью, а следовательно, обладает определенными стабильными свойствами. Во-первых это его способность (наравне с другими результатами ре­чи) быть зафиксированным в материальных сигналах (изобразитель­ных, звуковых, кинестетических, тактильных). Во-вторых - наличие у него определенной структуры, поскольку он состоит из ряда тексто­вых блоков (групп высказываний, объединенных единым содержани­ем, иногда их называют сверхфразовыми единствами или дискурсами - см. Bobrow, 1968:146), высказываний, словосочетаний и словоформ. И, в-третьих, что самое главное, - наличие у него содержания и смыс­ла, которые могут быть восстановлены при восприятии, хотя и неадекватно, но, все же, аналогично его создателю. Как же согласо­вать такое, на первый взгляд феноменологическое понимание текста с признанием его нейропсихофизиологической функцией?

Очевидно следует обратить внимание на механику порождения текста и на то, что является общим у его создателя и у восприни­мающего, что позволяет второму со-породить смысл и содержание в аналогичной форме и структуре. Очевидно, таких факторов, как ми­нимум, три:

а)  наличие предметно-коммуникативной мыслительной интенции
порождения и восприятия текста у говорящего и слушающего;

б)  наличие у обоих аналогичной когнитивной картины мира и, са­
мое основное,

в)наличие у обоих аналогичной этнической языковой способно­сти что предполагает наличие аналогичной знаковой системы, т.е.


 

365

системы информационных единиц и аналогичных моделей, в первую очередь, моделей порождения текста определенного типа.

Очевидно, что интенция порождения текста и интенция его вос­приятия неидентичны изначально. Однако уже одно то, что говорящий не удовлетворился произнесением высказывания, но продолжает го­ворить, заставляет слушающего настроиться на поиск интенции гово­рящего (т.е. конструирование ее аналога а своем сознании). Нет принципиальной разницы в том, выражает ли говорящий свою мысль двумя высказываниями или в виде романа, воспринимающий ставит перед собой идентичную задачу: найти оправдание такого многосло­вия, объяснить для себя, почему после первого высказывание следу­ет второе, а после первого текстового блока следует второй. Воспри­нимающий пытается свести к единому знаменателю все высказывания и текстовые блоки, иногда "забегая вперед", прогнозируя последую­щие. Именно этот семантический результат, который для слушающего является оправданием речепроизводства говорящего и следует счи­тать смыслом текста, в отличие от содержания, как собственно се­мантической речевой информации, заключенной в тексте. Наше по­нимание сущности содержания и смысла речевого произведения (ка­ковым является текст) принципиально совпадает с точкой зрения на этот предмет А.Бондарко (См.Бондарко,1978:36-55;95-113). Наличие в языке слушающего знаковой системы и модели подобного текста (а также этнокультурной модели сознания), в какой-то степени совпа­дающих со знаковой системой и моделью порождения текста (и этно-сознанием) создателя, позволяют читателю со-породить аналогичный текст с аналогичной структурой, аналогичным содержанием и смыс­лом. Ю.Лотман писал: "... восприятие отдельного отрезка текста как стиха априорно, оно должно предшествовать выделению конкретных признаков стиха. В сознании автора и аудитории должно уже сущест­вовать, во-первых, представление о поэзии (соответствующий мак­рофрейм - О.Л.) и, во-вторых, взаимосогласованная система сигна­лов, заставляющих и передающего, и воспринимающих настроиться


 

366

на ту форму связи, которая называется поэзией (т.е. на художествен­ный режим речевой деятельности и модели стихотворных текстов -О.Л.)" (Лотман,1994:175).

Сказанное можно подытожить выводом, имеющим методологиче­ское значение: смысл и содержание текста не существуют вне текста (в отрыве от текста) в той же степени, в какой сам текст не существу­ет вне речевой деятельности конкретного индивида. Мы ничуть не противоречим себе, когда утверждаем, что смысл текста не является его имманентной составной, но и не существует вне текста. Когнитив­ный смысл текста, отвлеченный от текста и сохраненный в памяти, превращается в поле знания, в ментальное пространство когнитивной структуры психики-сознания. А следовательно, он перестает быть когнитивным смыслом этого текста. Теперь это уже индивидуально-личностное знание о тексте или о содержании текста, а возможно, и о некоторой субъективной действительности, никак не ассоциируемой с данным текстом. Есть тому множество примеров, когда люди забыва­ют, что то или иное их знание было ими почерпнуто из некоторого текста. Оно для них немаркировано в текстуальном отношении.

Данный вывод неминуемо ведет к другому, не менее важному те­зису функциональной методологии: инвариантом содержания текста является языковая компетенция индивида (идиолект), а инвариантом смысла текста - его социально-психологический опыт (когнитивная система психики-сознания).

Вынеся текст в сферу речи, мы, тем не менее, оставляем в языке два типа единиц, имеющие непосредственное отношение к тексту - кли­шированный текст (как единицу информационной базы языка) и модель образования текста (как единицу внутренней формы языка).

Одной из наиболее сложных проблем, связанных с моделированием и репродукцией (со-продуцированием) текстов, является проблема за­поминания текстов, не являющихся собственно воспроизводимыми. Возникает вопрос: является ли эта проблема лингвистической, и если да, то до какой степени.


 

367

В первую очередь, следует отметить, что в долговременной па­мяти человека может храниться информация о некоторых событиях в виде более или менее упорядоченной последовательности данных, фактов, запомнившихся ситуаций, поступков, картин. При этом подчас неважно, по какому каналу данная информация поступила в память: сенсорному, вербальному или же она в принципе была порождена во­ображением индивида. Среди подобных "фабул" и "сюжетов" не по­следнее место занимают когнитивные отпечатки текстов, в т.ч. худо­жественных. В.Петренко для наиболее общих когнитивных сюжетов (сценариев) использует термин "ментальное пространство" (См.Петренко,1988:20-23). В отличие от широких ментальных про­странств (вроде "Вторая мировая война" или "Царствование Петра I"), слагающихся на основе множества источников информации, могут существовать и довольно ограниченные ментальные поля, представ­ляющие собой когнитивный сценарий конкретного текста. Текст этот не может быть воспроизведен по этому сценарию (в силу принципи­альной невоспроизводимости его как речевой единицы). Однако, то, что может быть воссоздано согласно этого сценария, в определенной степени может коррелировать с тем, что образуется в сознании в мо­мент восприятия данного текста. Во всяком случае, многие элементы текста узнаются или прогнозируются с большей или меньшей степе­нью вероятности при его вторичном прочтении. Прочитанный или прослушанный текст можно с большей или меньшей точностью вос­произвести (пересказать тезисно или близко к оригиналу). Чаще всего запоминаются собственно фабульные элементы содержания текста, реже абстрактные рассуждения или лирические отступления художе­ственных текстов (наиболее удовлетворительную характеристику элементов художественного текста с позиций структурно-функциональной лингвистики дал В.Заика; см.Заика,1993б). Практи­чески никогда (за исключением стихотворных текстов) не запомина­ются внутриформенные (а особенно, фонетико-графические) особен­ности текста. Как правило, лишь некоторые наиболее яркие в содер-


 

368

жательном и выразительном отношении элементы и единицы текста могут переходить в информационную базу языка в виде сентенций, цитат, крылатых выражений. Среди них не последнее место занимают заглавия, имена персонажей, специфические наименования места со­бытий, деталей сюжета. Эти единицы пополняют лексикон индивида, образуя в его информационной базе лексико-семантическое поле данного произведения. И, как нам представляется, именно через еди­ницы этого поля актуализируется в памяти индивида ментальный сценарий текста. Существует множество способов репродукции тек­ста через языковую систему, хотя сам сценарий текста не является составной частью языка.

Ментальный сценарий текста может усложняться всевозможными неязыковыми элементами. Таким фактором осложнения ментального сценария может стать экранизация или инсценизация произведения, его сценическое (декламация) или педагогическое (школьный анализ) прочтение. В этих случаях собственно текстовая информация допол­няется информацией об актерах, авторах фильма или пьесы, учебни­ках, уроках, театре или школе, критических статьях и под. Таким об­разом, в отличие от воспроизводимых текстов и моделей образования текста, являющихся языковыми единицами, ментальные сценарии текстов - это собственно когнитивные, неязыковые функции, лишь частично, в виде отдельных словных или сверхсловных знаков, вхо­дящие в языковую систему. Кроме этого, в определенных случаях (при достаточной типичности структуры текста) ментальный сценарий данного текста может непосредственно повлиять на формирование модели образования текста во внутренней форме языка. Очевидно, модель текста представляет собой определенный алгоритм построе­ния текста из текстовых блоков, что уже само по себе носит чисто синтагматический характер, т.е. специфика построения текста из бло­ков предвидит операцию смежностного сорасположения этих блоков во времени и пространстве. Не все тексты жестко регламентированы в этом отношении (хотя есть и достаточно сильно шаблонизирован-


 

369

ные модели, особенно в официально-деловой сфере речевой дея­тельности). Наличие возможных вариантов сорасположения тексто­вых блоков в рамках модели текста делает структуру модели текста парадигматически организованной, так как предвидит выбор одного из вариантов модели. Следовательно, модель образования текста -это совокупность вариантов модели как синтагматических предписа­ний, касающихся сорасположения текстовых блоков. Парадигма вари­антов одной и той же модели очень сильно варьируется от одного идиолекта к другому. Да и само наличие моделей зависит от интел­лектуального уровня индивидуума, его жизненного опыта (и прежде всего опыта коммуникации). В отличие от модели, сам текст не обла­дает возможностью парадигматического варьирования. В нем уже за­вершен процесс выбора. В тексте наличествует только последова­тельность конкретных тематических блоков. А значит, и парадигмати­ческих отношений в тексте нет. А.Бондарко отмечал, что "В реализа­ции плана содержания текста есть и нелинейные элементы [речь идет о совмещении лексико-семантических и грамматико-семантических элементов содержания в речевых единицах - О.Л.]... Однако указан­ные нелинейные элементы в реализации плана содержания текста выступают все же в рамках линейной последовательности слово­форм" [выделение наше - О.Л.] (Бондарко,1978:103). Совмещение разных элементов грамматического значения в рамках речевой еди­ницы (например, значений рода числа и падежа у имен, морфологи­ческих и синтаксических характеристик составных высказывания), а также совмещение лексических и грамматических компонентов значе­ния (например, грамматической семы предметности и лексической семы субстанциальности у существительных) не может рассматри­ваться как парадигматическое отношение, поскольку эти элементы в силу своей категориальной разнотипности не могут быть сопоставле­ны в группу, в класс. это скорее всего именно синтагматический тип отношений, но не в плане внешней, формальной соположенности, но именно в плане смыслового соположения, совместного присутствия в


 

370

значении без возможности заменить собой какой-то другой элемент совмещения, что обязательно для парадигматических отношений. Как мы уже отмечали выше, парадигматические отношения могут быть только семантическими (т.е., например, в пределах плана содержа­ния языкового знака или в пределах его плана выражения). Отноше­ния же между элементами плана содержания и элементами плана вы­ражения (семиотические отношения) могут быть только смежностны-ми, синтагматическими. То же касается и соотношения разноуровне­вых единиц плана выражения (например морфологических, синтакси­ческих, морфологических и словообразовательных сем). Выше мы определяли этот тип отношений как функциональную корреляцию разноплановых элементов семантики знака.

Парадигматика - прерогатива языка как системного явления. Что касается моделей текста (или их вариантов) следует отметить, что построение текста по модели (по ее варианту) становится возможным только в случае, если эта модель (этот вариант) уже избран из пара­дигматического набора. Следовательно, необходимо предположить наличие в системе ВФЯ еще одного типа моделей - моделей выбора моделей речевых единиц. Впервые об этом однозначно заявил И.Торопцев в книге "Язык и речь", хотя попытки введения такого рода моделей в систему описания языковой системы предпринимались и раньше. Мы определили этот тип моделей как модели речевой дея­тельности, в отличие от моделей образования речевых единиц как моделей речепроизводства.

Данные нейролингвистических исследований подтверждают нали­чие в системе ВФЯ моделей выбора, нарушение которых парализова­ло процесс порождения речи, но при этом сами модели построения речевых конструкций страдали несущественно и подобный больной при помощи врача мог построить свою речь по аналогии к услышан­ному. В этом случае он освобождался от проблемы выбора, зато пре­дикативные реакции оставались в норме.


 

371

Дальнейшее рассмотрение структуры модели текста (варианта) требует короткого замечания по поводу тех гипотез порождения речи, которые существуют в психо- и нейролингвистике. Замечание это ка­сается тех моделей, в которых отстаивается так называемая "фрейм-слот" теория (См.Ахутина, 1989:119). Суть теории состоит в том, что механизм порождения речи предполагает наличие некоторой модели построения речевого произведения ("фрейма"), которая в ходе рече­производства заполняется конкретными знаковыми единицами ("сло­тами") согласно функциональных позиций (актантных значений). Мы бы хотели несколько иначе интерпретировать саму идею "фрейм-слот" теории. Вплоть до уровня модели построения словоформы сле­дует вести речь о слоте как модели построения единицы низшего уровня структурной сложности и функциональной значимости. Так, модель ситуации общения может выступать фреймом по отношению к модели текста как слоту. В свою очередь, модель текста соотносится с моделью образования текстового блока как фрейм к слоту. Ведь в языке нет готовых текстовых блоков (сверхфразовых единств, слож­ных синтаксических целых), варьируя и манипулируя которыми, мы могли бы образовывать тексты. Текстовый блок - такая же речевая единица как текст. Это его составная. На уровне ВФЯ ей соответству­ет модель текстового блока. Модель текстового блока, равно как и модель текста, представляет собой предписание алгоритмического характера о том, как следует сорасполагать в речевом времени и пространстве высказывания в пределах текстового блока. И так же, как и в случае с моделями текста, во внутренней форме языка пред­видится наличие вариантов модели текстового блока, а значит пред­полагается наличие парадигмы таких моделей. Поэтому при построе­нии того или иного текстового блока необходим акт выбора одного из вариантов из такой парадигмы. Признание системно-парадигматического характера хранения моделей текстового блока необходимо предполагает наличие соответствующей модели выбора. Аналогично соотношениям модели текста и модели текстового блока

 

 

 

 

Обратно на главную страницу сайта

Обратно на главную стр. журнала